За последние десять без малого лет погибшая жена не снилась Георгию ни разу. Да и вспоминалась не так уж часто, и чем дальше, тем спокойнее, не живая, а уже бесплотная, как бы одно только понятие по имени Ольга. Снилась она ему в первые месяцы после смерти едва ли не каждую ночь, и почти всегда одно и то же — какая-нибудь страшная секунда из ее неимоверно долгого, двухсуточного умирания. От предсмертных ее криков, жутко усиленных неглубоким сонным забытьем, он дергался и, вскидываясь на постели, сам кричал не однажды, пугая всех, кто оказывался не только рядом с ним, но и спал за стенами. Не помогали ни водка, которой он поначалу глушил себя, ни — потом — разнокалиберные таблетки, прописанные врачом. А затем — как отрезало. Пришла одна спокойная ночь, другая, и в несколько дней он, казалось, забыл жену.
И вот спустя много лет увидел ее. Не мертвую, не умирающую — живую. Видел — Ольга боязливо входила в воду, повернувшись к нему юным доверчивым лицом, и молча просила его быть рядом, а он ободряюще улыбался ей, щурясь от мощного, многократно отраженного в воде солнца, и что-то негромко говорил ей. А Ольга придвигалась все ближе, протягивая к нему правую руку и откинув назад левую, чтобы удержать равновесие, и стоило ему чуть-чуть податься к ней, она тут же обхватила его локоть тонкими сильными пальцами и, покачнувшись, обняла левой рукой за шею…
Это случилось двадцать два года назад в уральском городе, на берегу быстрой реки, ему было четырнадцать, а Ольге, будущей его жене, десять, и он учил ее плавать. Не больше секунды длилось их первое невольное объятие, и странным потом казалось Георгию — в ту секунду он совсем не чувствовал Ольги, ее тела. Другое было — тонко звенела под щедрым июльским солнцем река, но звон был не обычный, к которому давно уже привык он. Неожиданная, никогда прежде не слышанная музыка зазвучала в нем. Услышал он пронзительно-знойный хор кузнечиков, повизгивание стрижей, и солнце вдруг вспыхнуло с такой силой, что он невольно смежил веки от огненного его блеска и в мгновенной обостренности зрения увидел застывшую в полете стрекозу, резную ярко-коричневую зелень дубовых листьев, огромного черного шмеля над ярко-желтым цветком, и еще успел он удивиться, почему раньше не замечал необычного этого звона и неправдоподобной красоты дубовых листьев, — и только потом почувствовал Ольгу, ее неровное влажное дыхание, ее сухую, горячую руку на своей шее, чуть подрагивающую от испуга, — и испугался сам, хотя и понимал, что бояться решительно нечего, ведь стояли они всего лишь по пояс в воде, дно здесь было ровное, да и плавал он отлично. Но испугалась Ольга, и ее страх стал с тех пор его страхом, ее боль — его болью. С той ярчайшей секунды и потянулась светлая ниточка в его жизни, чтобы через двенадцать лет оборваться на берегу другой реки, с нелепо игривым названием Шельма. И не тонким солнечным звоном, а низко-утробным каменным ревом проводила Ольгу эта никчемная порожистая речонка, о существовании которой мало кто и знал на свете.
А не забылась та секунда. Хоть и во сне, а всплыла наконец-то из донных глубин памяти, и на ней оборвался сон Георгия. Когда он проснулся, лицо у него было мокрое, и он не понял, отчего это. Даже подумал сначала — наверно, упали капли с крыши отсыревшей палатки. Но это были слезы. Уже много лет он не плакал, и сейчас, подавляя глубокий судорожный вздох, почувствовал странное облегчение, словно своим появлением во сне Ольга сняла какую-то тяжесть с его души.
Была глубокая ночь, за тонкими, близко угадывавшимися сырыми стенками палатки ровно, угрюмо шумел Бугар. Георгий, уже наяву, легко вспоминал знойный июльский день пятьдесят второго года и что было потом, после той секунды, положившей начало его новой жизни. Видел — рука Ольги соскользнула с его плеча, она глубоко, прерывисто вздохнула и, почему-то избегая смотреть на него, медленно вышла из воды, крупные капли дрожали на ее смуглой гладкой спине, а ему было мучительно сладко и чуть-чуть стыдно смотреть на ее длинные стройные ноги. Ольга легла на песок рядом с Кентом, и тот машинально отодвинулся, поежившись от ее холодного прикосновения, рассеянно взглянул на сестру и снова уткнулся в книгу.
Вернуться бы сейчас в то лето… Но во сне, не в воспоминаниях, а хотя бы в одну реальную секундочку из того июльского дня… Хотя бы в ту, когда он осторожно лег рядом с Ольгой и она, положив голову на руки, с благодарной улыбкой взглянула на него…
Но был сентябрь семьдесят четвертого, он, тридцатишестилетний, наполовину облысевший геолог-неудачник Георгий Алексеевич Свиридов, лежал в тесной холодной палатке на берегу Бугара, пустынной сибирской реки, — ждал утра, прислушиваясь к ноющей боли в желудке, и пытался угадать время: четыре? пять? Хорошо, если пять… Он осторожно повернулся на бок и попытался согнуться — тогда, может быть, станет хоть чуть-чуть легче. Но в спальном мешке и на просторе не очень-то согнешься, а тут и подавно — лежат они впритирку, шестеро в четырехместной палатке. Ему удалось только немного подтянуть колени. Совсем неплохо было бы свернуться в клубок, а еще лучше, конечно, как-нибудь совсем избавиться от этой боли, неизменно настигавшей его под утро. Все-таки надо было перед отъездом показаться врачу. Хотя что изменилось бы? Ну, сообщили бы ему, что у него, например, язва, болезнь для геолога со стажем самая обычная, — и что дальше? Ведь все равно пришлось бы ехать сюда, на Бугар, это был его последний шанс, самый последний из распоследних. Правда, прописали бы какие-нибудь лекарства. А то сейчас все его богатства — четыре таблетки нембутала, оставленные на крайний случай. А еще вероятнее — вообще запретили бы идти в поле, так что и жалеть не стоит.