Над Амуром стоит звонкое утро. Далеко разносится утренняя песня птиц из прибрежных кустов, стрекот кузнечиков, тихая воркотня уток, ожидавших потомства.
Амур устало несет свои воды к океану, он весь изрезан, испещрен водоворотами и походит на старое морщинистое лицо нанай.
Пиапон стоял на корме большой двенадцативесельной лодки — халико, глядел вокруг и радовался звонкому утру, песням птиц, которых перестал замечать с ранних лет, как только встал на тропу охотников. И только в минуты счастья к нему возвращалось полное обаяние детского восприятия природы, когда амурская вода приобретала вкус меда, когда напоенный ароматом цветов и трав, воздух кружил голову; только в такие минуты будто раскрывались глаза, обострялся слух и он видел узкие речушки с купающимися в них тальниками, свисавшие к воде цветы, купавшиеся в озерах лилии и белые, как лебеди, облака над головой. Красота!
Пиапон смотрел на отсвечивающую воду Амура, на обманчивый горизонт, где река сливалась с небом, закрывая от взора дальние голубые сопки, горы с белыми шапками.
«Велик ты, Амур, велик, — думал Пиапон. — Ты ровня только небу да солнцу».
А солнце медленно и величественно поднималось из-за сопок, теплые лучи ощупывали землю, тянулись к каждой травке, к каждому набиравшему силы листочку, к птицам и зверям, спешившим спрятаться в это время в гнездах, норах и рощах.
«Вот и сплелись солнечные волосы с землей», — подумал Пиапон.
Гребцы халико тоже любовались пробуждением земли, и весла их вяло буравили тихую, сонную воду Амура.
— Куда подъезжаем? — спросил Американ, высовывая голову из-под одеяла. Он спал на середине лодки.
— Это тебе что? Думаешь, русская железная лодка, чтобы так быстро ехать из стойбища в стойбище? — ответил сидевший на первом весле Холгитон. — Говорили тебе, езжай на железной лодке — сам отказался.
— Хватит тебе сохатиную жилу жевать. Тошнит, — сонно огрызнулся Американ.
— Меньше бы пил вчера, а то больше всех выпил, да со всеми женщинами переспал.
— Скоро приедешь к гейшам, там хватит и тебе.
— Мне не надо их, я уже не пригоден к такому делу.
— Врешь, — оживился Американ, — а дети-то чьи?
Все засмеялись, оживились, и сразу со всех спала сонливость, гребцы заговорили, подхватили шутку Американа.
Пиапон слушал шутки гребцов и вспоминал, как они спорили перед выездом, на чем удобнее ехать — на русской железной лодке или на своем халико. Одни говорили, что железная лодка очень удобна, не надо грести, мол, доедем до Хабаровска, купим или выпросим халико у тамошних нанай. «Лентяи, — возражали им сторонники халико, — хотите по-русски ездить, сложа руки». «Нанай вы или кто? — кричал Холгитон. — Мой отец халада был, много раз ездил на маньчжурскую землю и всегда ездил на халико». «Полоумный был твой отец, — отвечали ему, — он не знал, что есть железная лодка, иначе бы захотел на ней прокатиться».
Наиболее спокойные охотники рассуждали так: «Свое все же есть свое, что хочу, то и делаю. Захотел я заехать к родственникам, скажем в Найхин, — и заехал; захотел день погостить в Сакачи-Аляне — погостил. Попробуй-ка на русской лодке заехать в Найхин, ан нет, не заедешь: она останавливается только в больших русских селах. Свое все же есть свое».
Охотники ехали по своему желанию без хозяина-торговца. Поэтому они могли заезжать в любые стойбища, гостить по нескольку дней; по решению большинства, могли останавливаться в удобных охотничьих местах, чтобы попытать счастья и, если подвалит удача, запастись свежим мясом. Приволье — ездить без хозяина! Хозяин не даст своевольничать, он спешит в Маньчжурию, ему надо скорее сдать всю пушнину.
Солнце поднималось все выше и выше.
— Вон впереди Гион! Нажимайте, дети нанай, не осрамим наше лицо! — воскликнул Американ.
«Отоспался, засоня, — подумал Пиапон. — Ох и любишь ты, друг, поспать! Будто он не охотник».
Халико приближалось к большому русскому селу Славянке, которое нанай называют Гион — медь. Приземистые рубленые дома тянулись вдоль берега, возле каждой избы хозяйственные пристройки, на берегу лежат коровы, лениво прожевывая жвачку, лошади сонно обмахивают бока хвостами. Бесшабашная ребятня вышла на берег Амура, и самые нетерпеливые уже залезли в воду и бултыхаются в холодной воде. Молодухи, подоткнув широкие юбки, оголив белью ноги, полоскали белье.
Гребцы поднажали, по бокам халико вспенилась вода, как у русских железных лодок, бронзовые лица охотников потемнели от натуги.
— Гольдяцкий паровик! Гольдяцкий пароход! Гольдяцкий потовик! — кричали ребятишки.
— Поехали в свою Маньчжурию, — говорили старики, греясь на завалинках. — Зачем они туда ездят, бог их разберет. Той же муки, крупы здесь вдоволь можно приобрести на их пушнину, а они едут, силы тратят, детей, жен оставляют на все лето.
— Манжуры-то их родня вроде бы по крови, язык один, все понимают. Родственная кровь, видно, зовет.
— Эх, нам бы с тобой перед смертью съездить к себе, а?
— Да, съездить бы… Как там Расея-то родная…
— Расея-то и здесь она Расея, а Славянка…
Славянка осталась позади, гребцы шумно дышали, вытирали пот с лица. Все были довольны, не осрамились, показали свою силу, ребятишки восторгались ими, молодухи с белыми, как мука, ногами заглядывались на них, позабыв о стирке, и каждому молодому гребцу казалось, что молодухи смотрели только на него, любовались только им.