Стойбище Нярги не подавало признаков жизни, собаки и те спали под амбарами, когда Пиапон вышел на крыльцо.
На востоке чуть заалела заря, звезды начали блекнуть, будто припорашиваемые пылью. Пиапон неторопливо закурил трубку и спустился с крыльца. В каких-нибудь трех шагах плескалась амурская вода. Он подошел к оморочке, сел и взглянул на палочку с тремя ножевыми отметинами, воткнутую в песок. Последняя отметина, которую он сделал вечером на уровне воды, теперь спряталась под ней.
Пиапон глубоко вздохнул и отвел взгляд от палочки-водомера, он уже на глаз определил, что вода за ночь прибыла больше чем на полвершка. Он оттолкнул оморочку и выехал на протоку, которая теперь так широко разлилась, что на противоположной стороне подступила вплотную к каменистому мысу. Все низкие острова были затоплены, тальники на них купались по пояс в воде.
Наводнение. Страшная это беда для рыбаков: как лесной пожар угоняет зверей в дальние края, так и при наводнении рыба бесследно исчезает в густой траве. И пожар — беда, и наводнение — не лучше. Опять голод ожидает нанай. Который уже год им живется голодно? Кажется, четвертый. Прежде тоже бывали тяжелые годы, но теперь вдвое труднее. Помнит Пиапон ту весну 1920 года, когда он вместе с партизанами уничтожил отряд полковника Вица, засевший в маяке на Де-Кастри. Из Де-Кастри лыжный отряд возвратился в Мариинск, и командир Павел Глотов, переговорив со старшими командирами в Николаевске, разрешил лыжникам расходиться по домам. Пиапон и Токто просили его разузнать что-нибудь о Богдане — сыне Поты, но Глотов ничего не мог добиться. Делать было нечего, Пиапон по-братски попрощался с Глотовым, обнял его, и они по русскому обычаю расцеловались трижды.
«Я думаю, мы с тобой, Пиапон, встретимся еще», — сказал Павел. Пиапон ответил: «Не встретимся, Павел, ты теперь уедешь в свои края, где солнце запаздывает на целый день». — «Не знаю, может, и уеду. Я большевик, как партия прикажет. Если даже и уеду, все равно до последних дней буду помнить Амур и вас, хороших людей».
Так и расстались. Пиапон с товарищами заспешил домой. Чем выше они поднимались по Амуру, тем становилось теплее, снег сильно таял. Март — ничего не поделаешь. Пришлось идти по ночам, когда морозец схватывал мокрый снег. Партизаны заходили в стойбища и всем сообщали, что война на Амуре закончилась, что победила народная власть, советская власть; теперь всем будет хорошо, всего будет в достатке у охотников, а торговцы больше не посмеют их обманывать.
К Малмыжу отряд, уменьшившийся наполовину — многие остались в своих стойбищах, — подошел в полдень. Партизаны глазам своим не поверили — на берегу села их встречало все население стойбища Нярги. Тут же поджидали их и малмыжские.
Радости было — не рассказать словами! Женщины плакали, причитали, как на похоронах, мужчины орали, обнимались. Друг Митрофан так облапил Пиапона и стиснул, что ни вздохнуть, ни охнуть. Тут же вертелась его жена Надя, раскрасневшаяся, помолодевшая. Пиапон теперь мог смотреть ей в глаза, потому что свой позор он смыл белогвардейской кровью. Правда, он не встретил того офицера, который приказал при народе пороть его шомполами, но это ничего, он другим отомстил.
— А мы-то как услышали про ваше возвращение, так брагу заварили, ждем не дождемся, — говорила Надя.
— А откуда вы узнали, что мы сегодня будем? — удивился Пиапон.
— Глотов сообщил, что идете, а мы подсчитали, в какой день прибудете.
Митрофан не стал приглашать Пиапона к себе, он давно живет среди нанайцев, знает их обычай: с дальней дороги охотник должен прежде всего войти в свой дом, поклониться очагу и Гуси-тора — среднему столбу фанзы. У Пиапона теперь нет в рубленом доме столбов, но у него стоит родовой фетиш — жбан счастья, которому он обязан помолиться, поблагодарить за счастливое возвращение. Митрофан запряг свою лошадку и покатил в Нярги вслед за нартами.
Пиапон с братьями помолился священному жбану, поблагодарил за успешный поход, попросил оберегать Богдана, который остался в Николаевске. А женщины тем временем выворачивали тощие мешочки, высыпали в котлы последние крупинки, месили последнюю муку — как же иначе, разве можно в такой день что-нибудь пожалеть? Мужчины вернулись, кормильцы вернулись живы и здоровы!
Старый Холгитон будто сбросил два десятка лет, прибежал к Пиапону, обнял его и заплакал. Странно было смотреть на плачущего Холгитона.
— Всех уничтожили? Верно, всех уничтожили? — спрашивал старик. — Хорошо, теперь я могу спокойно жить, теперь я не хочу умирать.
— Правильно, зачем умирать? — отвечал Пиапон. — Теперь только и жить, новую счастливую жизнь будем строить.
Радости было много, но праздника не получилось. Война огнем прошла по Амуру, она заглянула во все дама и во все закрома амбаров. Нанайцы делились с партизанами всем: и порохом, и свинцом, отдавали самое дорогое — оружие, угощали кашей и лепешками, на дорогу снабжали юколой. Какой же нанаец не поделится последним с вошедшим в его дом! Теперь в амбарах пусто, нет даже юколы. Охотники сообщают, в тайге зверя не стало, то ли погибли от какого мора, то ли их разогнала война. Одна надежда на Амур, он кормилец, он поилец нанайцев.