Когда началась Великая Отечественная война, Василию Коньякову было четырнадцать лет, и даже «городской» читатель, припомнив, что это — возраст Михаила Пряслина из известной трилогии Федора Абрамова, поймет, что́ легло на плечи подростка сначала в колхозе, а потом на новосибирском заводе. И неудивительно поэтому, что все творчество писателя отдано родным сибирским краям, людям, рядом с которыми он рос и переживал трудные времена.
Будни сибирской деревни тех лет нередко воскресают в прозе Василия Коньякова. Листки похоронок, как некие сверхдальнобойные снаряды, долетающие с полей войны и взрывающие всю прежнюю жизнь… И оставшиеся в деревне женщины и старики, справляющие самую тяжкую, просто непосильную подчас работу, и неокрепшие детские руки, тоже за нее берущиеся…
Характерный эпиграф из Аркадия Гайдара выбрал писатель к маленькой повести «Димка и Журавлев»:
«Когда последний отзвук его голоса тихо замер над прекрасной рекой Истрой, я сказал:
— Папа, это хорошая песня, но ведь это же не солдатская.
Он нахмурился:
— Как не солдатская? Очень даже солдатская! Ну, вот…»
Погнал мальчишка коней в ночное, и — «деревня словно ожила, как при хорошем дожде» от «того давно привычного, летящего гула копыт», которого давно не слыхала после ухода мужчин на фронт.
Отпустила колхозница озорную шутку, заигрывая с председателем, демобилизованным по тяжелому ранению, и общий смех «будто… сквозь черствую корку пробился», и сами «женщины своего смеха пугаются».
Петька Журавлев, отбившийся от школы, где он всегда чем-нибудь да проштрафится, зачастил в колхозную контору и «всегда старался захватить то место у стены, недалеко от угла, где когда-то сидел его отец», — отец, которого он уже никогда не увидит.
Да, «очень даже солдатская» эта повесть, и, может, самое лучшее, самое законченное из написанного Василием Коньяковым, во всяком случае — покамест.
Быть может, память тех суровых, напряженных дней и собственный, пусть недолгий солдатский опыт самого автора, который успел-таки, если вспомнить слова одного поэта, «походного меду хлебнуть» в пору войны с Японией, и заставляют автора с такой требовательностью относиться к сегодняшней жизни.
Он пришел в литературу после учебы в художественном училище и о творческих муках своих героев — живописцев («Цвет солнечных бликов», «Снегири горят на снегу») пишет отнюдь не понаслышке.
Живопись словом — искусство не легче. Василий Коньяков нередко радует точностью и яркостью видения мира даже в частностях: как метко, например, сравнивает он обледеневшую водопроводную колонку с оплывшей свечой! Главное же, и это внимательный читатель непременно почувствует, писателю свойственно стремление показывать жизнь во всей ее сложности, а следовательно, и богатстве, будь то становление юноши с нелегким характером в годы войны («Не прячьте скрипки в футлярах») или проблемы современной деревни.
Василий Коньяков — художник беспокойный и беспокоящий. И хотя в двух его повестях, вошедших в эту книгу, речь идет о нашем мирном времени, они тоже «очень даже солдатские» по своему гражданскому накалу.
Постепенно разворачивается, набирает силу конфликт в повести «Снегири горят на снегу». Вернувшемуся в родную деревню молодому художнику Андрею Уфимцеву она в идиллические минуты кажется «все такой же… как двадцать лет назад». Однако взгляд его тут же почти бессознательно отмечает нечто иное:
«Вот здесь росла черемуха. Колхозники проезжали под ней и стучали по веткам дугами. А сейчас на месте черемухи новый дом под шифером, замерзшие стекла веранды. Над крышами домов штрихи антенн телевизоров».
И этот, выражаясь языком кино, панорамический «проход» героя по ночной деревне завершается словами, в которых уже звучит неясная тревога:
«…глухо спит деревня. В больших снегах, как в берлоге».
Какое-то неблагополучие есть не только в судьбах тех, кто, как сам Андрей или приехавшая сюда вместе с мужем-агрономом Катя, долго не могут найти применения своим знаниям и способностям во вполне процветающем колхозе, но и в духовной атмосфере, царящей в самой этой деревне.
Горожанка, Катя с трудом входит в сельскую жизнь и что-то воспринимает наивно и экзальтированно, однако порой, как и Андрей, ухватывает нечто весьма важное и ускользающее от внимания «старожилов», ко многому привыкнувших и притерпевшихся: исчезновение, «выветривание» прежней деревенской культуры, обычаев, обихода, образование некоего духовного вакуума, особенно среди молодежи.
«Ищет готовое, — говорит старик плотник. — Одежду готовую. Кино готовую. Жизнь готовую. Где бы им ее сделали, а они ее взяли».
Пробуждение «национальной духовной бережливости», говоря словами Кати, — вот что интересует и привлекает Василия Коньякова в главных героях повести, и в этом его явное родство с тем направлением современной русской прозы, к которому принадлежат Федор Абрамов, Виктор Астафьев, Василий Белов, Валентин Распутин…
В повести «Далекие ветры» естественная печаль стариковского существования плотника, а вернее сказать — великого мастера и даже артиста в своем ремесле, Сергея, усугубляется размышлениями об, увы, нередком сейчас явлении: «Нет в детях уважения к делу всей его жизни», да и подлинного интереса вообще в жизни нет. В самом Сергее живет неугасимая память и о большой любви (всего одно лето длилась она, но света от нее хватило на все последующие годы), и о возведенных им домах (он из тех мастеров, благодаря которым, как сказано в «Снегирях…», «деревня душу имела»), и обо всех других будничных трудах, в которых осталась часть души и с которыми связаны воспоминания о друзьях и сверстниках.