Много с той поры воды утекло, многие из моих сверстников ушли из жизни, и сама жизнь неузнаваемо изменилась, но сквозь дымку времени я и сейчас вижу их, костры детства, и, как тогда, в давно минувшие времена, чувствую их тепло…
Тихий весенний вечер. Сникли баламутные апрельские ветры, которые куролёсили весь день, то вздымая пыльцу на подсохших просёлках, то весело гоняя порыжевшие за зиму кусты перекати-поля по свежей, сыроватой пахоте.
Хорошо, подстелив попону, лежать на опушке прозрачного в своей трепещущей наготе перелеска и смотреть в ясное, тёмно-голубое небо, на котором начинают робко, неярко светиться первые звёзды. Попона пахнет солоноватым конским потом. Нежно пахнут тугие, клейкие почки дуба и береста, тонкие стрелки проклюнувшегося на лесных полянах пырея, и сквозь эти запахи властно пробивается сильный, тревожащий душу запах только что вспаханных полей.
Усталость смежает веки, ломит от усталости босые ноги, ломит руки, и тебе всё ещё кажется, что ты не лежишь, а идёшь по неглубокой борозде, придерживая ручки плуга, и перед тобой мелькают копыта наморенных коней… Тихонько потрескивают под лемехом корни бурьянов, ровным пластом укладывает землю плужный отвал, сзади, за твоей спиной, хлопочут, отыскивая корм работяги-грачи… Ты слышишь гортанные голоса грачей, но тебе только кажется, что они на пахоте. Грачи переговариваются, устраиваясь на ночь на только что достроенных гнёздах, и так сладко, так истомно дремлется под их неторопливый, очень, должно быть, деловой разговор.
Но вот оглушительно громко, прямо над твоим ухом, раздаётся басовитый голос дяди Иосипа:
— Эй, вы! Жабы зелёные! Работнички! Все чисто поснули! Марш в лес за сушняком! Зараз запалим костёр, напечём картошки, ужинать будем!
Ещё совсем сонный, в странной полудрёмоте, идёшь ты по лесной поляне и почти не замечаешь, что рядом с тобой бредут такие же сонные мальчишки и девчонки, твои друзья. Так же, как ты, они от утренней зари до вечерней шагали по бороздам, придерживая прыгающие ручки плуга, или шли, помахивая кнутом и подгоняя взмыленных коней. Они так же, как ты, смертно устали, так же хотят спать.
Но только прошуршит в палой лесной листве отощавший за зиму ёж или мелькнёт за терновником рыжий лисовин, — куда денется сон! Зазвенят в лесу голоса, станут весело перекликаться работавшие целый день в поле «зелёные жабы» — ребята-хлеборобы, станут гоняться один за другим, пугать девчонок, и усталость как рукой снимет!
Идёшь по вечернему лесу, слушаешь птичий переклик, всей грудью вдыхаешь чаровные запахи первых трав, дубовых почек, свежей пахоты, подбираешь потрескивающий под ногами сушняк и, взвалив вязанку на плечи, несёшь туда, к лесной опушке, где скоро, скоро запылает костёр.
На опушке, подстелив попоны, полушубки, пустые мешки, сидят, покуривают самосад мужики: дядя Иосип, дядя Кондрат, дядя Трофим, дед Иван, дед Лукаш. Все они бородатые, загорелые, кряжистые, и руки у них тёмные, жёсткие, с мозолистыми ладонями — руки пахарей. Они скуповато говорят о погоде, о каких-то новых сортах пшеницы, которую кто-то видел на районной выставке, о гвоздях, о подковах, о дёгте, о продналоге.
Один за другим подходят к опушке и складывают сушняк бессменные помощники отцов-хлеборобов, деревенские мальчишки и девчонки.
Дед Лукаш вынимает из кармана подобранный где-то здоровенный кремень, кресало, трут и начинает высекать огонь. Из-под его корявых, испещрённых ссадинами и порезами пальцев на все стороны сыплются, разлетаются веером красноватые искры. Дед Иван услужливо приставляет к дымящемуся труту клок выдранной из залатанной стёганки ваты. Весело вспыхивают под сушняком языки пламени, и уже вовсю пылает на опушке огромный костёр. На потемневшем небосклоне сразу бледнеют, словно тонут в густой темноте, звёзды, а темнота подступает к самому костру, обволакивает всё вокруг. Не видно уже ни деревьев, ни пофыркивающих где-то поблизости коней, ни пахоты.
А у костра сидят наморенные за день люди — взрослые и дети. Сидят молча, поглядывая на плящущее пламя. Трещат в костре сухие сучья, к небу вздымаются, мельтешат искры, тянет дымком. Дед Лукаш длинной палкой чуть отодвигает от пылающего костра угли, гасит конец палки, воткнув его в землю, потом степенно достаёт из большой холщовой торбы пяток картофелин, краюху хлеба, аккуратно завёрнутую в тряпицу соль. Раскладывает всё на расстеленном у ног мешке и одну за другой суёт картофелины в отодвинутый от костра жар.
Все следуют его примеру. Кто из таких же холщовых торб вынимает и начинает печь картофель, кто достаёт кусок засоленного перед рождеством сала, луковицу, солёный огурец. Девчонки, те предпочитают бутылку молока и подслащенную мёдом лепёшку.
Ужин проходит в безмолвии. Когда люди едят, говорить не положено. Так издавна учили деды и прадеды, значит, так нужно. Хрустят под чьими-то острыми зубами сдобренные перцем огурцы. Кто-то, выпятив губу, дует на горячую картофелину, перебрасывает её из ладони в ладонь. Кто-то смачно крякнет, откусив добрую половину горькой луковицы.
А костёр горит, потрескивает, сыплет искры, освещая смуглые, загорелые лица. Дядя Кондрат или дядя Трофим подбрасывают в огонь сушняк. На минуту-другую пламя утихает, к небу тянется столб дыма, потом костёр вновь разгорается, горит буйным, жарким пламенем.