Вальс, вальс! Танцуем вальс! И взмахнул бы дирижер палочкой, и грянул бы оркестр, и вспыхнули бы хрустальные люстры, и закружились на скользком полу легкие пары. Раз-два-три, раз-два-три. Все-таки вальс!
Но вместо оркестра — аккордеонист. Он привстал повыше на ступени, поправил ремень на плече, коснулся быстрыми пальцами перламутровых клавиш — и бал начался.
В центре зала пока никого. Стоят лишь квадратные приземистые четыре колонны, поблескивает гладкий камень пола, отражая неоновый белесый свет. Все как всегда в нашем Доме культуры.
И, как всегда, выходит в центр старичок затейник. Голова его чуть-чуть вперед и набок, быстро и мягко ступают ноги, с неожиданной легкостью передвигая его располневшее тело, энергично покачиваются руки. Сейчас они хлопнут в ладоши, и Николай Захарович обведет всех удивленным взглядом и спросит: «Ну что же вы, молодые люди?»
А молодые люди, тоже как всегда, стоят вдоль стен, стараясь спрятаться друг за друга, скрыться в уголке, в тени, но все вытягивают шеи, поворачивают головы, переступают с ноги на ногу: каждому непременно нужно видеть, что же происходит там, в центре зала.
А в центре зала все еще пока один Николай Захарович Булавин.
Мне было шестнадцать, когда я увидел его впервые. А теперь мне уже под тридцать. Сколько ему — не знаю. И какое это имеет значение? Сколько бы ему ни было лет, он молод, и он начинает вальс: раз-два-три, раз-два-три. Николай Захарович покружился, приседая, — вот как нужно, как это легко и красиво. Смотрите, я, старик, и то танцую, а вы?
А мальчишки и девчонки все еще робеют, не решаются оказаться в центре круга при ярком свете, перед множеством придирчивых глаз своих сверстников. И тогда Николай Захарович сам подходит к девушкам. Я сначала подумал, что он направляется к Майе Васильевне, к Майке, она тоненькая и юная, и вид у нее такой восторженный, будто пришла на свой первый бал. Но Николай Захарович поклонился не ей, а Татьяне. Майка не огорчилась, она рада, она влюблена в свою Таню, единственную девчонку на всю ее мужскую группу токарей.
И откуда только берутся такие? Высокая, ладная, точеные руки с узкой маленькой ладошкой и длинными пальцами, не для станка. А какая гибкость, какая свободная, врожденная грация движений, сколько достоинства в лице, каким глубоким светом полны глаза, почему-то по-восточному очерченные черными бровями. Что и говорить, Таня, кажется, самая красивая девушка из всех, что я видел. Николай Захарович знает, кого пригласить.
И вот он уже кружится с ней, кружится легко, как бы летая, так что этот грузный, на целую голову ниже Тани старик оказался самым юным и умелым и самым удачливым кавалером из всех нас.
А Танька-то, Татьяна! Танцует, как будто всю жизнь только этим и занималась. Разрумянились щеки, не сходит улыбка с губ, и волосы, роскошные длинные волосы, перетянутые чем-то около затылка, покачиваются туда-сюда. Ну, кто сможет с ней танцевать, кроме самого Николая Захаровича?!
Стоят мои парни, завидуют и смущаются. Какое, оказывается, глупенькое и беспомощное лицо у здоровяка Лобова, как замкнут и недоступен мой староста Андреев, — танцевать с девчонками, оказывается, куда труднее, чем драться на ринге или командовать группой; а вон и Коля Игнатов, мой франт, такой, казалось бы, удачливый красавец, кумир девушек, присмирел, некстати засунул руки в карманы брюк. Ну что же вы, отважные драчуны и кавалеры? Просто хоть сам иди и приглашай.
И вдруг остановился Николай Захарович как раз напротив Бородулина. Татьяне поклон, а Глеба почти силой вытащил на середину зала, соединив его руки с руками Тани. «Танцуйте, дети мои, — сказал он. — Я уверен, молодой человек, что у вас это получится лучше, чем у меня». Это было сказано сердечно, просто — все увидели, что так и есть: Глеб и Таня в самом деле будто созданы друг для друга — ростом, обликом и чистым глубоким светом глаз, и чем-то еще, чего не передать словами.