Молодой человек громко расхохотался, когда толстяк, пробалансировав на самом краю небольшого обрыва, не удержался и, взмахнув в воздухе руками, сорвался и скатился вниз. Он быстро подбежал к краю обрыва и, продолжая смеяться, смотрел до тех пор, пока толстяк не подкатился к какому-то большому камню, о который ударился своим объёмистым чревом, и не остановился.
— Что, Прокофьич, жив ли? — крикнул он, наконец перестав смеяться.
Толстяк открыл глаза и, взглянув вверх, где пред ним расстилалось голубое южное небо, сделал было попытку пошевелиться. Но в ту же минуту он громко застонал, почувствовав боль от ушибов и ссадин на теле.
— Жив ли, Прокофьич? — повторил свой вопрос молодой человек, которому теперь стало жалко своего несчастного спутника.
— Ой-ой-ой! — запричитал толстяк. — Совсем расшибся… насмерть. Мать Пресвятая Богородица! Ангелы-архангелы, святые угодники! Да что же это такое? Живого человека — и насмерть!
Молодой человек сбежал с обрыва к товарищу и наклонился над ним, а затем, беря его под руку, произнёс:
— Ах, Прокофьич, и как же это тебя угораздило?
Это прикосновение заставило толстяка открыть глаза, которые у него всё это время были закрыты, и вскрикнуть:
— Чур меня! Чур меня! Не тронь! Отойди, нечистая сила!
— Да ты чего, Прокофьич? Не думаешь ли, что ты теперь на том свете?
Толстяк ещё шире открыл глаза и пристально уставился на молодого человека.
— Это ты, Роман? А ведь я думал, что умер! — узнав молодого человека, промолвил он. — Ой-ой! Батюшки! Всего избило.
— Ну, давай-ка я помогу тебе, — сказал молодой человек, названный Романом.
— Ой-ой, полегче, милый, полегче! — опять застонал толстяк, когда молодой человек подсунул свою руку под его спину и попытался приподнять его, что было не совсем-то легко, если принять во внимание солидное сложение упавшего. — Никак, хребет переломил. Дотронуться нельзя… Ой-ой!
Но Роман хорошо знал, что подьячий Михаил Неёлов всякую боль преувеличивает. Недели три тому назад посланник московского царя, Пётр Иванович Потёмкин, у которого на службе состоял подьячий Михаил Неелов, сильно рассердился на последнего за то, что тот не хотел включить в грамоту королю испанскому в титуле его звание «повелителя индийских стран».
— Нет такой индийской страны, где бы король гишпанский был повелителем, — заявил Неелов. — В землях индийских не король гишпанский царствует, а Гог и Магог. Это и в книге «Зерцало тайное» сказано.
— Ой, не умничай у меня, Мишка! — Сердито застучал по столу согнутым пальцем Потёмкин. — Лучше тебя, приказная строка, знаю, что говорю. Пиши, что приказываю.
— Воля твоя, государь Пётр Иванович, на то ты и посланник, а мы все слуги твои… А такого титула у короля гишпанского нету и николи не бывало.
— Ой, не умничай, крапивное семя, чернильное зелье! — Продолжал стучать пальцем Потёмкин. — Батожьём велю отлупить, как козу.
— Уволь, государь Пётр Иванович! — Опять закланялся подьячий. — На Москве с меня спросят. Ты — посол, велик человек, а до письма не прикладный. А что в грамотах написано — с меня в Посольском приказе спросят. Хоть повесь — не могу.
Горяч был посланник далёкого царства, которое за рубежом все звали Московией и про которое думали, что оно находится чуть ли не там, где небо с землёю сходится, — и, схватив со стола серебряный ковш, привезённый им из Москвы, запустил им в подьячего.
Не успел увернуться толстый подьячий, и ковш попал ему в голову. Хоть и тяжёл он был, но легко ударил Неелова по плечу; тем не менее последний счёл необходимым присесть на землю и завыть благим матом, точно его зарезали.
Роман Яглин, вспомнив этот случай и зная, что подьячий больше стонет, чем следовало бы, не обратил внимания на его стоны.
— Ну, вставай, вставай, Прокофьич! — решительно сказал он, приподнимая толстяка с земли. — Поохал — и будет: пора и честь знать!
Но подьячий ещё раз закричал, точно от невыносимой боли. Однако Роман Яглин продолжал поднимать его вверх, причём Неелов беспорядочно тыкал ногами в сапожишках с подковками в мелкий щебень, усеявший скат пригорка, и несколько раз снова падал на землю.
Наконец Яглин окончательно поднял его и посадил на ближайший большой камень.
— Ох… ох! — всё-таки застонал Неелов, обтирая рукавом бархатного, выцветшего от южного солнца кафтана своё потное лицо с длинной рыжей бородой. — И разбился же я!.. Совсем захвораю теперь. Умереть, видно, придётся здесь, на басурманской стороне, без покаяния и причастия, погибнуть на чужедальной сторонушке без жены, без деток малых…
— Ну, будет тебе! — рассмеялся Яглин. — И Москву, даст Бог, увидим, и жену свою с детьми, и угодникам Божьим поклонимся. Вернёмся туда.
— Ох, чует моё сердце, Романушка, что не вернёмся. Шутка ли подумать: почти год по чужбине шатаемся! В каких землях только не перебывали: и морем ехали, и в Неметчине были, у гишпанцев сколько времени живём. А тут ещё к французскому королю ехать надо.
— Ничего не поделаешь, Прокофьич, — утешал подьячего Яглин. — Надо службу царскую править. Вот побываем у французского короля да и домой поедем.
— Это, Романушка, только сказка скоро сказывается, да не скоро дело делается. Пока у французских людей поживём, да всё дело справим, да в дороге пробудем — и-и сколько ещё времени пройдёт! А я — человек слабый, сырой, да и больной к тому же. Где же мне столько времени в дороге пробыть? Ты не гляди на меня, что я такой полный. Толщина-то эта самая у меня от болести и есть. На Москве мне это немец-лекарь сказал. Он говорит, что у меня во чреве жаба сидит. Оттого и полнота эта проклятая. И лечил он меня тогда, безоар-камень