В одной приобской деревне, у самого края пихтовой таежки, живет старый учитель-пенсионер Михаил Федорович Тотауров. Давно уж для Тотаурова кончилась шумная, молодая школьная жизнь, давно уж он, похоронив жену, тоже учительницу, одиноко живет в своем старом, но прочном еще доме. Изредка забегут пионеры: не надо ли помочь? Чаще — ничего не надо: Тотауров пока еще на ногах и потому всю домашнюю работу способен вести сам. Иногда, правда, окажется, что надо, и тогда двор его оглашается молодыми возгласами — вместе с веселыми озорными помощниками переколет он дрова, сложит их тут же в ограде, у изгороди, а аккуратные красивые поленницы, — это бывает весной. А зимой ребятишки, верные его шефы, помогут расчистить двор и тропинку возле ворот от снега, натаскают большущую кадку воды из проруби. Потом Тотауров обязательно зазовет помощников в дом, напоит их чаем из старинного самовара, попутно спросит, как идут в школе дела, не намечается ли какой интересный сбор и не собираются ли пионеры пригласить на этот сбор старого учителя...
Нащебечут ему ребятишки и про то, и про это, пострекочут, погалдят на разные лады, как скворцы на рассвете, а потом выпорхнут из дому и шумно и неожиданно, как и пришли, — и неожиданно в доме станет тихо. Тишина надежно поселилась в его доме. Лишь время от времени раздается торжественный бой новых дорогих часов, подаренных старому учителю в день ухода на пенсию, да в соседней крохотной комнатке ненадежно, как кажется Тотаурову, словно сердце старого человека, постукивает маятник старинных ходиков — память о далекой молодости. «Тик-так, тик-так», — постукивают ходики, и Тотауров, не удержавшись, обязательно приоткроет дверь в ту комнатку, чтобы взглянуть на ходики, но с портрета, что напротив двери, глянут на него громадные, изумленные девчоночьи глаза и завладеют вниманием старого учителя. В глазах тех и вопрос, и радость, и загадка...
Всмотрится близоруко старый учитель в эти загадочные глаза, потрогает осторожно корзинку из ивовых прутьев, стоящую на тумбочке под портретом, заботливо внутрь ее заглянет, где лежат сухие ветки багульника, вздохнет и спросит:
— Ах ты, Зинка-корзинка, куда же ты подевалась?
Уж ни много ни мало — тридцать лет спрашивает об этом девчонку с портрета Тотауров, тридцать лет!.. А она смотрит на него все так же загадочно и изумленно, как смотрела когда-то, в дни его молодости, живая.
...Зина была дочерью лесника Максима Дормидонтовича и от остальных своих братьев и сестер много чем разнилась, потому, возможно, и судьба ее сложилась на особицу.
Смешная девчонка была Зина. Ростиком в свои двенадцать с половиной лет она была высоконькая, однако, как и полагалось ей по ее возрасту, нескладная: руки сухие, длинные, шея тоненькая, длинная, голова крупная, ноги костлявые. Никогда Зина не ходила шагом, а все бегом, все вприпрыжку. Бежит — шаг крупный, локтями, как рычагами, туда-сюда, сама вперед склонилась, вот-вот от худобы пополам переломится.
Да, нескладная и смешная Зина, что и говорить, но зато глаза у нее — загляденье: крупные, с ресницами пушистыми, длинными, цветом незамутненно серые, как у большинства коренных обских жителей — остяков.
Голос у нее мягкий, чистый, но приглушенный, наверно, оттого, что говорила она всегда полушепотом. Прибежит к кому-нибудь из подружек — к Вольке, Моньке, Нюрке — много у Зины подружек, отзовет пальчиком в сторону, толкует потихоньку.
— Слышь, — шепчет, — Волька, я такое узнала, такое! — хошь, расскажу. — Серые глаза сделаются еще больше, а в них и тайна, и заманчивость.
— Что, говори скорее, не тяни! — тоже полушепотом, как и Зина, отзывается Волька.
Но Зина не из тех, чтобы вот так запросто все и выложить, она сначала раскалит Волькино любопытство, как железку на огне, докрасна: мол, стоит ли тебе рассказывать, ведь ты болтунья, — потом, когда глаза у подружки от обиды станут мокрыми, когда поклянется она страшной клятвой молчать про Зинину тайну, тогда скажет она снисходительно: ладно уж, слушай... И начнет.
— Меня тятька с собой в таежку брал, — начнет вполушепот, таинственно Зина, — кислицу мы с ним брали. Я в сторонку чуть отошла — далеко мне тятька не велит, — смотрю, ко мне, верь не верь, мужичок махонький такой: ножки короткие, голова во какая крупная, глазки — копейки круглые, черные, — подходит...
— Кто ж такой? — Волька от страха и нетерпения глаза округлила, голова у нее в плечи втянулась, в ногах зуд, — так охота ей узнать, кто же это подходил к Зинке в лесу, когда она на минуту отлучилась в сторонку.
— Стоит, молчит, — с невозмутимой жуткостью в голосе продолжает Зина. — Смотрит, а глаза немигучие. Сам в дождевичке, картузик из кожи на голове.
— Картузик из кожи? — переспрашивает Волька шепотом.
— Картузик.
— Глаза немигучие?
— Немигучие...
— Ой, ой, и тебе не страшно было? Я бы со страху, поди, померла на месте.
— А чего помирать-то! — храбро удивляется Зина. — Интересно же посмотреть. Я и посмотрела, а потом спрашиваю: чего тебе надо? Вот крикну, говорю ему, отца, он тебе задаст, тятька у меня сильный.