Читая эти поэмы, мы испытывали глубочайшее волнение и, надо полагать, были в этом не одиноки.
Нам случалось подвергать критическому разбору произведения других поэтов, но на их трудах не лежала печать живой личности сочинителя, его, так сказать, обыденных привычек и чувствований; все или почти все эти поэты могли бы применить к своим творениям, хотя и в несколько ином смысле, l'envoi[1] Овидия:
Sine me, Liber, ibis in urbem.
[2]Конечно, их труды открыты публике, но характер и привычки авторов, обстоятельства их жизни и мотивы, побудившие написать то или иное произведение, известны лишь узкому кругу литературных сплетников, для любопытства которых не существует пищи слишком пресной. И действительно, те, кто предположительно находился в дружеских отношениях с каким-либо поэтом, подвергались иной раз такому допросу, что как тут было не вспомнить сумасбродную Арабеллу из романа «Женщина Дон-Кихот», которая считала, что каждая дама, встреченная ею в свете, обязательно должна рассказать ей подробную и интересную историю своей жизни и приключений? На это можно ответить только словами из «Усталого точильщика»:
Историю? Нет у меня историй!
[3]Короче говоря, прошли, как видно, времена, когда считалось, что приобщение к греху стихоплетства уже отрешает поэта от обычных жизненных дел и привычек, выделяя его из стада, будто клейменого оленя — отличную мишень для охотников, от которых ему теперь уже не скрыться. Мы не беремся решать, потому ли поэты стали меньше выделяться из толпы в наше время, что теперь они не столь экзальтированны, потому ли, что такова особенность склада нынешних выдающихся сочинителей, потому ли, наконец, что они смолоду старались с помощью разума обуздать, ввести в русло чрезмерный пыл своей натуры. Несомненно одно: в течение многих лет (хотя число преуспевающих поэтов и не меньше, чем в любую другую пору нашей литературной истории) мы сравнительно мало слыхали об их эксцентричных выходках, приключениях или горестях. Несчастный Дермоди не заслуживает упоминания, ибо он представляет собою исключение, а неудачи Бернса произошли от обстоятельств, не слишком связанных с его могучим поэтическим гением.
И все же именно в наше время мир узрел замечательный пример того, как муза осенила барка с израненной душой и передала ему свою лиру, чтобы он мог излить и, мы надеемся, утишить тоску необычного свойства — тоску, возникшую, вероятно, из удивительного сочетания чувств, прозванного поэтическим темпераментом и так часто омрачавшего дни его обладателей. Да, лорд Байрон больше чем кто-либо иной на свете имеет право претендовать на такой темперамент во всей его силе и со всеми его слабостями, с его безграничной жаждой наслаждения, с его изощренной чувствительностью к радости и к скорби. И не требуется длительного времени или глубокого знакомства с человеческой природой, чтобы понять, почему эти необыкновенные и могучие качества зачастую приносят тому, кто отличается ими, больше страданий, чем счастья.
«Сгусток воображения», в котором величайший из всех когда-либо живших поэтов видел отличительный признак своих собратьев, — это дар, опасный во всех отношениях. Он, разумеется, подстегивает наши ожидания и часто сулит надежду там, где разум ее отвергает; обманчивая радость, порожденная видениями фантазии, подобна радости ребенка, чье внимание привлек осколок стекла, которому солнечный луч придал мгновенный блеск. Нетерпеливо, затаив дыхание, устремляется дитя к стекляшке — и обнаруживает, что предмет, так его заинтересовавший и восхитивший, ничего собою не представляет и не имеет никакой цены. То же бывает и с человеком, наделенным живым, не знающим устали воображением, — фантазия переоценивает предмет его устремлений. Попеременно он жаждет наслаждений, славы, отличий, стремится к ним, но проникается презрением, едва они оказываются в его власти. Подобно заколдованному плоду во дворце волшебника, предметы его вожделений утрачивают свою привлекательность, как только их коснется рука искателя приключений, и остается лишь сожалеть о времени, потраченном на погоню, да еще удивляться галлюцинации, которая и послужила толчком к этой погоне.
Так несоответствие между предвкушением и обладанием — чувство, знакомое всем людям, — непомерно вырастает для тех, кого природа наделила способностью золотить отдаленную перспективу лучами собственного вооображения. Такие размышления, пусть избитые и самоочевидные, с неизбежностью вызывает у нас поэзия лорда Байрона, потому что она, с одной стороны, исполнена усталости от жизни, равно как и враждебности к окружающему миру, а с другой — дает повод для проведения удивительной аналогии между этими чувствами и событиями из жизни поэта, столь недавними и столь хорошо всем известными. Произведения, лежащие перед нами, содержат так много прямых намеков на личные переживания и частную жизнь автора, что становится невозможным отделить лорда Байрона от его поэзии или дать критический отзыв на продолжение «Чайлд-Гарольда», не обращаясь к обстоятельствам, при которых впервые появилось начало этого необыкновенного и оригинального произведения.