Это был он.
Кирдык собственной персоной.
Катастрофа, тупик, пропасть, — последние два понятия, если задуматься, поразительно близки по сути, хотя казалось бы, смысловая дистанция между ними — целая пропасть.
Короче, тупик. Или все–таки пропасть?
В общем, в тот момент мне показалось, что в моем случае будущее — термин скорее из области прошлого. Согласен, звучит абсурдно, но что еще должен чувствовать, к примеру, крот, показавший солнцу нос, крот, улавливающий своим тонким, благодаря отсутствию зрения, обонянием терпкий запах мужского пота? Воспримет он это как опасность или в его кротовой башке не успеет и промелькнуть мыслишка, даже в последнее мгновение — в то самое, когда он услышит рассекающий воздух свист лопаты? Может, так оно и лучше, не успеть ничего понять до того, как голова отлетает от тела и кувыркается, потеряв связь с организмом, но еще не растеряв до конца мысли, достаточные, чтобы сообразить, что мир вокруг почему–то завертелся волчком.
Вся мудрость мира так и не научила меня не бояться смерти. В мое оправдание свидетельствовала лишь моя молодость: ну что общего с мудростью имеет современный тридцатилетний мужчина? Впрочем, у меня все же хватило ума понять, что передо мной — действительно он.
Единственно возможный выход в условиях, когда засыпаны все знакомые норы. Прямо под свистящую гильотину заточенной в противостоянии с черноземом лопаты.
Люди не очень–то любят портить себе настроение разговорами о том, что будет после.
«Давайте не будем о грустном» — так легко, словно рулонные шторы, сворачивается любая беседа на тему смерти. Потом заканчивается сама беседа — на устраивающей всех нелепой фразе, что–то вроде «все будет хорошо», и люди расходятся с глупыми улыбками, с внушенной себе и другим уверенностью, что все и правда сложиться прекрасно. Мысль, уводящая смерть в четвертое измерение, параллельное, но не пересекающееся, как им кажется в момент эйфории, с человеческими тремя.
Потом люди умирают, а вместе с ними — память о беседе, завершившейся на оптимистичной ноте и вроде бы однозначным приговором для смерти, и оказывается, что измерение, в котором существует смерть — нечто вроде черной дыры, а люди — небесные тела, почти незаметные в бездне космоса метеориты. Даже самые яркие из них, сверкнувшие кометой, проносятся незаметно, в лучшем случае оставляя тающий на небосклоне след.
Так что оставьте, ради Бога — единственного, кто может претендовать на бессмертие, — все эти разговоры о вечности.
Никакого тоннеля, ведущего из одной жизни в другую, нет: это такая же глупость как переход через коридор черной дыры из одной Вселенной в другую. Куда более совершенную, как принято считать у сумасшедших поклонников альтернативных теорий.
Жизнь после смерти — косметическое ухищрение последней, нелепое, как образ старухи с косой. Сама же старушенция — всего лишь страшилка, посмеявшись над которой, человек и попадается на крючок, решив, что смерть, в сущности, не так и ужасна, а может, и вовсе не страшна, а скорее всего — и не смерть вовсе, а переход к новой беззаботной жизни. Мечта, так и не осуществившаяся на земле.
Смерть конечна, уверен я, и словно в подтверждение своего всемогущества смерть выделывает тот еще фокус: все приводящие меня к этому выводу рассуждения даже не проносятся, а будто опечатываются у меня в голове, я успеваю их увидеть и понять, как фотографию, за одно мгновение. Такое, должно быть, бывает лишь во сне — сюжет, который можно пересказывать полчаса, но который снится одну секунду. Бодрствуя, подобное переживаешь, лишь почувствовав ледяную хватку смерти.
А еще я понимаю, что такому, пугающему своей правдивостью выводу, мне позволено прийти лишь перед лицом чего–то непоправимого. Страшного и конечного. Как лицо — нет–нет, не старухи с косой — этого милого карнавального костюма смерти.
Напротив меня сидел он.
Конец, что равнозначно смерти, и пусть не утруждает себя смельчак, рвущий глотку, доказывая, что проявившийся в моей голове снимок истины — всего лишь умело сфабрикованный коллаж.
Отбросив бутафорскую косу и сорвав с себя облегающий комбинезон, добросовестно украшенный — наверняка фосфоресцирующей краской — детальным изображением скелета, принадлежность которого к старухе, а не к старику почему–то воспринимается на веру, смерть оказалась существом совершенно не с того света, да еще и не женского пола.
Передо мной сидел чисто выбритый мужчина со светло–голубыми глазами, особо яркими на фоне ровного загара кожи лица. Ему было около сорока, но выглядел он так, как и полагается местному олигарху — а здесь, а Молдавии, чтобы прослыть таким, с лихвой хватает двухсот тысяч долларов годового дохода — на все пятьдесят лет. Чуть провисшие щеки и живот, вздувающийся красной, в белую мелкую полоску, рубашкой. В укладываемой пару раз в неделю прическе — частая седина, которая в результате применения каких–то особых парикмахерских средств выглядит так дорого, что может сойти за имплантированные в корни волос серебряные нити.
— Поймите правильно и не расстраивайтесь раньше времени, — говорит он и, честное слово, я готов поверить, несмотря на то, что знаю, кто он в моей судьбе.