В это трудно поверить, но когда-то я мечтал о коньках, и не с допотопными брезентовыми креплениями, сработанными в каменном веке, — о настоящих коньках на ботинках с неотразимым названием «канады», с легкими, острыми, звенящими на морозе лезвиями. Я не раз представлял, как, небрежно перебросив «канады» через плечо, выхожу во двор, на глазах у потрясенно ковыряющих носы пацанов не спеша распускаю на ботинках густую шнуровку, погружаю ноги в обнову, едко пахнущую смазкой и кожей, подтягиваю шнурки и длинный жесткий язычок под ними, смахиваю варежкой снежинки с запотевшей и еще липкой нержавеющей стали, обстукиваю самодельной, вырезанной из многослойной фанеры клюшкой черные, не побитые в игре головки ботинок и, не глядя по сторонам, кромсаю лезвиями укатанный до гулкости толстый и грязный наст, по всем статьям обгоняя на хоккейном пятачке близ кочегарки тупые, неповоротливые, наивно загнутые полозья «снегурок», кое-как лепящихся к валенкам при помощи веревочек и палочек, жалких в своем главном недостатке — принадлежности к детству.
Еще я, конечно, мечтал о велосипеде со звонком на руле, дабы возвещать прохожим и остальному миру о своем явном превосходстве. Но двухколесная мечта была по тем временам совсем уж заоблачной, потому шла не первым, а вторым номером, так… на всякий случай. Еще я хотел кожаный ниппельный мяч, лучше чешский. Что еще?.. Уф, до сих пор глаза разбегаются… Бинокль с четырехкратным увеличением, кляссер для марок, складной ножик со штопором, хотя штопор был ни к селу ни к городу, в ту пору вина я не потреблял, как сейчас помню, и правильно делал, зато пробовал, паршивец, курить взатяжку (интересно, а поцелуи взатяжку бывают?) в школьном туалете, после чего мне стало худо прямо на уроке. Впрочем, это мелочи жизни, не имеющие к дальнейшему повествованию ни малейшего касательства.
Приведенная выше инвентарная опись хотений (не писать же — «мечт», как накорябал однажды в сочинении на вольную тему мой сосед по парте и по подъезду Толик по кличке Ссальник, за что схлопотал трояк с минусом) могла быть сочинена любым пацаном нашего двора, разве что под иными стартовыми номерами — сообразно вкусам и величине пролитой перед родителями скупой мужской слезы. Как ни странно, щенок, пусть даже милашка с открытки-календаря, вопреки досужим представлениям детских писателей и педагогов-завучей о хрупком мире ребенка, в эту шкалу неодушевленных ценностей попасть не мог не по причине одушевленности, а по причине отсутствия этой самой цены. Ну поставьте себя на место ребенка! Каким макаром, спрашивается, ему мечтать о том, что суют задарма и при этом дышат перегаром?
Этим-то убийственным свойством обладал кочегар дядя Володя, который периодически бухал по коридорам нашего барака грязными кирзачами, оставляя на хлипких некрашеных половицах гигантские следы пришельца иных миров, просовывал в двери мятую, чумазую, будто обросшую угольным шлаком физиономию и прицельно щурил красный глаз:
— Ну?! Топить будем али не будем?!
И все как-то сразу понимали, что речь идет не об угле, не о давлении в котлах, не о дровах, а о щенках, которыми, согласно графику собачьих свадеб, разродилась в очередной раз дяди-Володина сука Райна, добродушная блудница, грязнуля, помесь бульдога с носорогом, со свалявшейся шерстью цвета солдатской шинели, башкой с кочегарское ведро, с откусанным в период битвы за женихов ухом и вислыми, розовыми в крапинку сиськами матери-героини. И что в ней находили кавалеры — уму непостижимо!
Дело было в том, что с окончанием отопительного сезона дядя Володя получал премиальные и, забросив совковую лопату куда подальше, приступал сотоварищи к бытовому пьянству, не сходя с рабочего места. Естественно, без хозяйского пригляда Райна в окружении разнокалиберных поклонников отбивалась от рук и становилась крайне неразборчивой в связях. В итоге Райна то находилась в интересном положении, с трудом волоча по земле набухающие сосцы, то, вывалив язык, лежала у дверей кочегарки, облепленная многочисленным потомством, которое с отчаянным писком толкалось в очереди за молоком. Столь изысканное, с прибалтийским акцентом, имя для собаки дядя Володя придумать никак не мог, несмотря на то что брал приступом город Оснабрюк и освобождал Злату Прагу. Райну обозвали таковой, как и кормили, всем двором после коллективного похода в кино про несчастную любовь матери-одиночки производства «Таллин-фильм». Она и была дворнягой в истинно высоком значении слова, неизменной и неприкосновенной достопримечательностью местного ландшафта. Ближе к холодам, освободившись от материнских обязанностей, Райна пепельно-бурым сфинксом возлежала на теплых кучах шлака, высокомерно скашивая мутный, что дяди-Володин, глаз на копошащихся поодаль человеческих детенышей, разрешая себя гладить и кормить школьными завтраками — и так всю зиму до наступления женихов.
Спустив последнее и прорвав блокаду собутыльников, дядя Володя выползал из застенков кочегарки, несломленный и безмолвный, с недоумением щурясь на белый свет: зеленеющую траву, пробившуюся там-сям сквозь россыпи шлака, мелюзгу, гоняющую мяч, сохнущие на вешалах пододеяльники, греющихся на солнышке разом притихших бабок. Райна бросала ловить мух и приветствовала хозяина лежа, будучи в заботах об очередном выводке, ради приличия выбив хвостом угольную пыль. И виртуоз лопаты и граненого стакана вдруг осознавал, это было заметно по характерному плевку сквозь зубы, что инкубационный период в природе закончился и, кажись, настал