Ночь близилась к концу. В зале большого Новоспасского дома, в Смоленской губернии, на жёстком кресле красного дерева уже много часов сидел неподвижно Иван Николаевич Глинка и поминутно нетерпеливо взглядывал на часы в длинном футляре. Сквозь спущенные кисейные занавеси виднелось бледное весеннее небо с потухающими звёздами.
Близилось утро 20 мая; время было горячее для сельского хозяина — «навозы», а тут приходилось не спать всю ночь.
Вот с шипеньем медленно бьют часы; кричит петух; хрустит песок под ногами садовника в саду... Вдруг Иван Николаевич испуганно вскакивает и бежит к матери.
Фёкла Александровна, в чепце и утреннем стёганом капоте, говорит нараспев, ласково, и лицо у неё торжественно-радостное:
— Ступай, Ванюшка, к Женечке... Поздравляю тебя: Господь, по милосердию Своему, тебе сынка послал.
Иван Николаевич чувствует, как к груди его приливает сладкая нежность; на цыпочках, осторожно входит он в комнату жены. У неё лицо юное, особенно в кружевах ночного чепчика, среди белых подушек. Фёкла Александровна берёт с постели какой-то комочек в пелёнках и протягивает сыну.
— На, любуйся, весь в тебя.
Иван Николаевич смотрит на красненькое созданьице, надрывающееся от крика, конфузливо улыбается и не знает, что сказать.
— Ну, поглядел и будет! Ступай себе, Ванюшка, да дверьми не хлопай: простудишь дитя.
Заботливость Фёклы Александровны к внуку в минуту его рождения определила всё её дальнейшее к нему отношение.
— Молода ты ещё, — говорила она в тот же день невестке, — где тебе с детьми возиться? Миша, — она уже решила, что мальчика назовут Михаилом, — к тому же и здоровья некрепкого.
— Как некрепкого, маменька, почему некрепкого?
— Субтильный он; сама будешь плакать, как не убережёшь.
— Да я, маменька...
— О Ване не хлопочи: мужчины не большие охотники до детского крика, да Ваня и не выходил ещё до сей поры из моей воли. Ступай, Карповна, снеси пелёнки; колыбель малютки у меня уж, почитай, с месяц. Да хорошо ль у меня стоплены печи?
— Хорошо, матушка барыня, я сама глядела... — отвечала наперсница барыни, пожилая горничная Татьяна Карповна.
И Фёкла Александровна унесла ребёнка к себе в верхний этаж.
Евгения Андреевна с грустью посмотрела вслед уходящей свекрови, но ослушаться не смела, как никто в доме не смел ослушаться Фёклы Александровны, начиная с её мужа, доброго и расслабленного старичка, Николая Алексеевича.
Комната с низкими потолками в верхнем этаже должна была отныне служить спальней маленькому Мише. В ней душно и темно от спущенных штор, «чтоб у дитяти глазки не болели», и очень жарко: несмотря на летнюю пору, громадная изразцовая печь жарко натоплена.
Приводят к Мише и здоровую краснощёкую бабу — кормилицу.
— Осторожнее бери, дитя ведь барское! — шепчет Карповна.
— Не оброни! — коротко окликает кормилицу барыня.
У бедной бабы холодеет сердце. И сколько раз потом она слышит эти крики.
Миша растёт в бабушкином парнике, как пареная репка, рыхлая и слабая.
— Простудился, Карповна, Михаил Иванович — глазки покраснели. Говорила я — нельзя было окно открывать...
— Да я, матушка-барыня...
— Всю жизнь я — барыня, а ты всю жизнь — холопка, а потому сама должна слушаться и за другими строго блюсти; Михайло Иваныч здоровья нежного, субтильного, долго ли до греха?
И поднимается крик:
— Дунька! Что смотришь? Ты окно открывала?
А у бедной подняньки Дуни подгибаются ноги от одного зычного голоса Фёклы Александровны.
— Разрази меня бог...
— Врёшь! Свежим воздухом пахнет!
После долгих расспросов оказывается, что в комнату заходила молодая барыня. Фёкла Александровна идёт вниз и налетает на невестку, занятую вышиванием, как буря:
— Ты что это, бесстыдница, уморить сына хочешь? Одного на тот свет отправила недосмотром...
Она говорила о первом своём внуке Алёше, золотушном, болезненном ребёнке, не прожившем и года.
— Что я сделала, маменька?
— А кто окно раскрывал?
— Да ведь, маменька, на дворе — жара, а у вас — баня...
— У тебя язык что бритва! Для тебя — баня, а для ребёнка — в самый раз. У меня своих порядков заводить не думай.