Это было вначале.
Перед тем, как я начал писать книгу об отце.
Иерусалим не давал мне даже одиночества, а я так ждал от него помощи.
Любой другой город обычно сразу окутывал меня именно одиночеством, и я как будто переступал внутри большого прозрачного шара. Шар катился, я шел внутри него, наблюдая чужую жизнь, думая о своей…
А здесь толпа людей поглотила меня, уличные торговцы одинаково спохватывались навстречу, суета сует…
Мне даже казалось, что старые камни стыдливо отворачиваются, не в силах подарить мне чувство, которое я пытался назвать про себя несколькими указующими словами – когда-то так же здесь…
Нет, не получалось у меня это почувствовать.
Много туристов, несмотря на зиму, и я один из них.
Не хватало пустоты.
Пустыни.
К этому времени отец мне все рассказал, но я как будто онемел. Я все знал, хотел написать, хотел сказать, и странным было мое молчание.
Я стоял у Стены Плача, выбирая свою главную просьбу.
«Дай сказать, Господи!» – написал я в своей записке.
Помню, что точка восклицательного знака пробила листок…
Как тяжело мне было возвращаться в гостиницу. Как будто я умирал на ходу. И в номере время остановилось, я смотрел немигающими глазами в темное окно.
Тревога мира была передо мной, и я виноват во всем. Нет, не во всем, а в этой записке, понял я. Нельзя, нельзя требовать, никогда ничего нельзя требовать.
Я выбежал на улицу и оказался на острие какого-то ножа, который разрезал темноту.
Один, совершенно один – это было то одиночество, которого я добивался целый день в Иерусалиме.
Старые камни Старого города встретили меня на повороте Яффских ворот.
А вот и Стена.
Как будто специально для меня оставлены выступ и место для моей записки. Я понял, что принят. Понял, что на этот раз написал правильные слова. Перечитав их, засмеялся от радости освобождения.
«Господи, помоги сказать».
Без восклицательного знака.
«Господи, помоги мне сказать», – повторил я про себя, уже зная первые слова, которые напишу об отце.
Нарушил ли я сейчас тайну исповеди? Нет, не нарушил.
Нет тайн перед тайной.