Сначала я думал, что больше всего на свете Сережу Довлатова влечет к барышням. И был прав. Затем мне померещилось, что не меньшую слабость он питает к выпивке. И тоже не был далек от истины. Позже я уверился, что настоящая его страсть — писательство. И это мнение кто оспорит?
Сейчас я вижу нечто иное и всеобъемлющее: Сергей Довлатов был гением артистизма, насмерть вживающимся в череду облюбованных его «ангелом-искусителем» ролей. Единственно лицедейство спасало его от приступов черной меланхолии, было его жизненным эликсиром.
Довлатов оказался едва ли не тем самым «человеком-артистом», о котором пророчил Александр Блок как о «человеке будущего». Жаль, что будущее подкачало и никакие родимые стихии к вершинам духа человечество в одной отдельно взятой стране не вознесли. Но именно как «артист» Довлатов находится со своими читателями в ненарушимом по чувству избирательного сродства контакте, в диалогических, предполагающих демократическую близость отношениях. К ним он стремился и в эпистолярных, и в застольных, и в художественных монологах. Чужого внимания он не столько жаждал, сколько им дорожил, старался его всемерно оправдать.
Все, что Сергей Довлатов написал, можно назвать одной грустной повестью о мимолетных прелестях жизни. Постепенно открывающееся читателям его эпистолярное наследие представит нам, в конце концов, неординарное жизнеописание человека, поставившего в жизни на веселье, на радость бытия по одной обезоруживающей причине: жизнь грустна. Вся она состоит из вереницы артистически спровоцированных сюжетов, покорна бессознательным волеизъявлениям, спонтанным взрывам…
Один из таких сугубо довлатовских сюжетов открылся только что: у Тамары Уржумовой, актрисы Ленинградского ТЮЗа, уезжавшей летом 1963 года на гастроли в Новосибирск (сейчас Тамара Анатольевна из театра ушла и преимущественно снимается в кино), сохранилась пачка писем Довлатова, относящихся к тому времени. Она перечитала их, взгрустнула, представив, какими мы уже не будем, и передала девять солдатских конвертов (Сергею в ту пору еще не было двадцати двух, и он служил в охране лагерей под Ленинградом) в редакцию «Звезды».
Вместо научного к ним комментария, не совсем уместного в подобной журнальной публикации, укажем лишь, что в письмах, как и в прозе, Сергей Довлатов правдивый вымысел ставит выше правды факта. Например, в 1963 году он отлично знал, что родился в Уфе, а не в Новосибирске, и, наверное, знал, что писатель Евгений Замятин не был расстрелян, сравнительно благополучно уехав в эмиграцию… Невинное желание поразить воображение конфидентки эффектными подробностями вряд ли свидетельствует об авторской лживости: Уфа, как и Новосибирск, для ленинградца — далекое восточное направление, а Замятин — «враг» советской культуры, эмиграция которого была равна «ликвидации».
Из знакомых, упоминающихся в этих письмах, достаточно представить одного — Валерия Алексеевича Грубина (он же «тетя Хлоя»), ближайшего друга Сергея с университетских времен. Увы, как и Довлатова, среди нас его больше нет.
Подобно Кафке, о котором мы неожиданно часто разговаривали с Сережей в дни нашей последней и единственной нью-йоркской встречи в ноябре 1989 года, Довлатов распорядился все его неопубликованные и не отредактированные заново в Америке тексты сжечь. Мы знаем, что душеприказчик Кафки Макс Брод, к нашему счастью, волю своего покойного друга не выполнил. Я не считаю, что нужно перепечатывать довлатовские сочинения, опубликованные в СССР до его отъезда в 1978 году. (Автор относился к ним или как к поденщине, или как к откровенной халтуре; и хотя в момент публикации чувства его были не совсем таковы — профессиональным литератором ему все же быть нравилось, — он, видимо, прав: печать несвободы на них лежит.) Но я думаю, что эпистолярное наследие прозаика — и особенно эпистолярное — не только сохранять, но и выборочно публиковать пора настала. Есть время разбрасывать рукописи и есть время их собирать. Через десять лет после смерти Сергея Довлатова оно наступило бесповоротно.
Хотя вступление мое затянулось и не слишком, слово «бесповоротно» вынуждает поставить точку. Остается присочинить название. Впрочем, и присочинять не надо — заменим несколько строчных букв прописными, и оно само проступит сквозь текст, неявная аллюзия обретет явный смысл:
«КАКИМИ МЫ НЕ БУДЕМ».
Андрей Арьев
1
Вот, Тамара, кажется, и все. Валерий приезжал, привез Вашу записку. Мы немедленно поехали к Вам, не застали дома, подождали до девяти, и я поехал обратно. Знаете, Тамара, я утром выстругал для Вас деревянного слона по имени Илья, на память и на счастье, но передать не смог. И еще я договорился со старшиной, что он меня отпустит в среду с 8 часов до 2-х ночи. Теперь в этом нет надобности, так как Ваш поезд уходит через два часа. Но я все-таки приеду завтра домой и крепко напьюсь.
Это письмо последнее. Я знаю, что был назойливым, но не сердитесь. Вы так не похожи на других. Мне очень дорого то немногое, что с Вами связано, и я хотел бы быть таким человеком, которому Вы могли бы доверить свою жизнь. Мне кажется, что я полюбил Вас. Я понимаю, что это глупо, безумно, но я ни разу в жизни не солгал. И я знаю вот что: ничто подобное никогда не проходит, только забывается, и поэтому иногда бывает грустно, черт знает как. Только пусть не получится, что Вас растрогает мое письмо и Вы из жалости напишете что-нибудь утешительное. В конце концов, ведь ничего страшного не произошло, правда?