Сергей Довлатов
Заповедник
В двенадцать подъехали к Луге. Остановились на вокзальной площади. Девушка-экскурсовод сменила возвышенный тон на более земной:
— Там налево есть одно местечко…
Мой сосед заинтересованно приподнялся:
— В смысле — уборная?
Всю дорогу он изводил меня: «Отбеливающее средство из шести букв?.. Вымирающее парнокопытное?.. Австрийский горнолыжник?..»
Туристы вышли на залитую светом площадь. Водитель захлопнул дверцу и присел на корточки у радиатора.
Вокзал… Грязноватое желтое здание с колоннами, часы, обесцвеченные солнцем дрожащие неоновые буквы…
Я пересек вестибюль с газетным киоском и массивными цементными урнами. Интуитивно выявил буфет.
— Через официанта, — вяло произнесла буфетчица. На пологой груди ее болтался штопор.
Я сел у двери. Через минуту появился официант с громадными войлочными бакенбардами.
— Что вам угодно?
— Мне угодно, — говорю, — чтобы все были доброжелательны, скромны и любезны.
Официант, пресыщенный разнообразием жизни, молчал.
— Мне угодно сто граммов водки, пиво и два бутерброда.
— С чем?
— С колбасой, наверное…
Я достал папиросы, закурил. Безобразно дрожали руки. «Стакан бы не выронить…» А тут еще рядом уселись две интеллигентные старухи. Вроде бы из нашего автобуса.
Официант принес графинчик, бутылку и две конфеты.
— Бутерброды кончились, — проговорил он с фальшивым трагизмом.
Я расплатился. Поднял и тут же опустил стакан. Руки тряслись, как у эпилептика. Старухи брезгливо меня рассматривали. Я попытался улыбнуться:
— Взгляните на меня с любовью!
Старухи вздрогнули и пересели. Я услышал невнятные критические междометия.
Черт с ними, думаю. Обхватил стакан двумя руками, выпил. Потом с шуршанием развернул конфету.
Стало немного легче. Зарождался обманчивый душевный подъем. Я сунул бутылку пива в карман. Затем поднялся, чуть не опрокинув стул. Вернее, дюралевое кресло. Старухи продолжали испуганно меня разглядывать.
Я вышел на площадь. Ограда сквера была завешена покоробившимися фанерными щитами. Диаграммы сулили в недалеком будущем горы мяса, шерсти, яиц и прочих интимностей.
Мужчины курили возле автобуса. Женщины шумно рассаживались. Девушка-экскурсовод ела мороженое в тени. Я шагнул к ней:
— Давайте познакомимся.
— Аврора, — сказала она, протягивая липкую руку.
— А я, — говорю, — танкер Дербент.
Девушка не обиделась.
— Над моим именем все смеются. Я привыкла… Что с вами? Вы красный!
— Уверяю вас, это только снаружи. Внутри я — конституционный демократ.
— Нет, правда, вам худо?
— Пью много… Хотите пива?
— Зачем вы пьете? — спросила она.
Что я мог ответить?
— Это секрет, — говорю, — маленькая тайна…
— Решили поработать в заповеднике?
— Вот именно.
— Я сразу поняла.
— Разве я похож на филолога?
— Вас провожал Митрофанов. Чрезвычайно эрудированный пушкинист. Вы хорошо его знаете?
— Хорошо, — говорю, — с плохой стороны…
— Как это?
— Не придавайте значения.
— Прочтите Гордина, Щеголева, Цявловскую… Воспоминания Керн… И какую-нибудь популярную брошюру о вреде алкоголя.
— Знаете, я столько читал о вреде алкоголя! Решил навсегда бросить… читать.
— С вами невозможно разговаривать…
Шофер поглядел в нашу сторону. Экскурсанты расселись.
Аврора доела мороженое, вытерла пальцы.
— Летом, — сказала она, — в заповеднике довольно хорошо платят. Митрофанов зарабатывает около двухсот рублей.
— И это на двести рублей больше, чем он стоит.
— А вы еще и злой!
— Будешь злым, — говорю.
Шофер просигналил дважды.
— Едем, — сказала Аврора.
В львовском автобусе было тесно. Коленкоровые сиденья накалились. Желтые занавески усиливали ощущение духоты.
Я перелистывал «Дневники» Алексея Вульфа. О Пушкине говорилось дружелюбно, иногда снисходительно. Вот она, пагубная для зрения близость. Всем ясно, что у гениев должны быть знакомые. Но кто поверит, что его знакомый — гений?!.
Я задремал. Невнятно доносились какие-то лишние сведения о матери Рылеева…
Разбудили меня уже во Пскове. Вновь оштукатуренные стены кремля наводили тоску. Над центральной аркой дизайнеры укрепили безобразную, прибалтийского вида, кованую эмблему. Кремль напоминал громадных размеров макет.
В одном из флигелей находилось местное бюро путешествий. Аврора заверила какие-то бумаги, и нас повезли в «Геру» — самый фешенебельный местный ресторан.
Я колебался — добавлять или не добавлять? Добавишь — завтра будет совсем плохо. Есть не хотелось…
Я вышел на бульвар. Тяжело и низко шумели липы.
Я давно убедился: стоит задуматься, и тотчас вспоминаешь что-нибудь грустное. Например, последний разговор с женой…
— Даже твоя любовь к словам, безумная, нездоровая, патологическая любовь, — фальшива. Это — лишь попытка оправдания жизни, которую ты ведешь. А ведешь ты образ жизни знаменитого литератора, не имея для этого самых минимальных предпосылок… С твоими пороками нужно быть как минимум Хемингуэем…
— Ты действительно считаешь его хорошим писателем? Может быть, и Джек Лондон хороший писатель?
— Боже мой! При чем тут Джек Лондон?! У меня единственные сапоги в ломбарде… Я все могу простить. И бедность меня не пугает… Все, кроме предательства!
— Что ты имеешь в виду?
— Твое вечное пьянство. Твое… даже не хочу говорить… Нельзя быть художником за счет другого человека… Это подло! Ты столько говоришь о благородстве! А сам — холодный, жестокий, изворотливый человек…