Нюрнберг, 1946
После того, как он расписался в третьей (и последней) книге для посетителей, Генриха Фридманна наконец допустили к заключённому. Охрана и меры предосторожности в тюрьме (и месте заключения человека, которого он должен был с минуты на минуту увидеть) были беспрецедентными, заметил он, но и это было вполне понятно, поскольку направлены они были не на обычного рядового преступника, но эсэсовца высшего ранга из всех, кого союзникам удалось поймать живым.
После того, как охранник открыл дверь в камеру, Генрих не мог не заметить, насколько же заключённый изменился. Он больше не выглядел как грозный лидер СС, которого сам Гиммлер страшился всего год тому назад; да и на «эксперта по газовым камерам», как британские газеты его с лёгкостью окрестили, он совсем не походил. В нём не осталось ни капли враждебности, напротив, казалось, что он был искренне рад увидеть своего посетителя. Генрих улыбнулся ему в ответ и крепко пожал его руку.
— Фридманн, из всех людей тебя я меньше всего ожидал увидеть. Но я всё же рад, что ты зашёл. Иногда они меня тут оставляют одного на несколько дней; мой врач, и тот не хочет со мной разговаривать, если я не нахожусь в полумёртвом состоянии.
Генрих усмехнулся и неодобрительно покачал головой.
— А ты сильно похудел. Тебя что, совсем тут не кормят?
— Кормят. У меня аппетита нет.
Они оба замолчали на какое-то время, после чего Генрих, как если бы вспомнив, зачем он пришёл, вынул сложенные бумаги из папки, что держал под пальто и положил их на кровать рядом с заключённым.
— Это всё, что мне удалось достать. Копии твоих переговоров с Красным Крестом, несколько аффидавитов, документы, что ты подписывал, когда был ещё в офисе… Твой адвокат тебе всё объяснит в деталях, он уже работает над оригиналами.
Заключённый только грустно улыбнулся, разглядывая документы.
— Не знаю даже, зачем ты так расстарался, Генрих. Они мне уже давно прямо заявили, что повесят меня, и не важно какой будет исход судебного процесса. Поль мертв. Мюллер и Гиммлер тоже. Я один остался платить по счёту, когда все ушли из-за стола.
Генрих Фридманн только было собрался что-то сказать, но в последний момент передумал. Зачем было пытаться его уговаривать, утешать, когда он сам прекрасно понимал, что тот был прав. Судьба его уже была предрешена, и даже если сам господь всемогущий сошёл бы с небес, чтобы свидетельствовать в его пользу, они и тогда бы его повесили. Просто потому, что кого-то надо было повестить. Потому что кто-то должен был ответить за все преступления, совершённые верхушкой бывшего рейха.
Не то чтобы заключённый был невиновен, вовсе нет. И за большинство преступлений, в которых его обвинял суд, он нёс самую что ни на есть прямую ответственность. Но Генрих всё же был одним из немногих людей, которые понимали его, и если и не искали ему оправданий, то хотя бы сочувствовали. В конце концов, Генрих и сам был немцем и более того, он принёс точно такую же клятву верности, как и человек, сидящий сейчас рядом с ним. Они оба были бывшими эсэсовцами, братьями по оружию, только вот где-то посередине пути их разошлись, и они оказались по разные стороны баррикад.
— Ей будет приятно знать, что я сделал всё возможное, чтобы тебе помочь, — наконец проговорил Генрих. Человек только кивнул и снова перевёл взгляд на бетонный пол.
— Как у мальчика дела?
— Отлично. — Лицо Генриха мгновенно изменилось, и искренняя улыбка заиграла на его губах. — Только вот растёт слишком быстро. Только недавно начал вставать на ноги и уже бегает как угорелый.
Заключённый тоже улыбнулся, но его темные глаза остались грустными.
— Ты же будешь о нём заботиться, верно?
— Ну конечно, буду.
— Спасибо. За всё.
Генрих кивнул и оба снова замолчали, думая, что бы случилось с ними, если бы война не началась, если бы она не порушила и изувечила их жизни до неузнаваемости, если бы им не пришлось принимать решения под давлением обстоятельств. Что если… Но что случилось, того уже не вернуть, и оба знали, что ничего было уже не поделать.
Оба одновременно заговорили. Генрих знал, что это скорее всего был последний раз, когда он видел человека живым и потому хотел сказать ему как можно больше, и не как заклятому врагу, каким он считал его не так давно, но как брату. Сбросив свои нацистские униформы, они наконец могли оставить позади войну, все её ужасы и разбитые жизни, и прийти к миру друг с другом, раз и навсегда. Оба утёрли по сбежавшей так некстати слезе и, когда слов уже больше не осталось, стиснули друг друга в крепких братских объятиях.
Генрих уже собирался уходить, но в последний момент, уже после того, как пожал заключённому руку, сказал:
— Может, ты хочешь написать ей записку? Просто… ну, ты понимаешь… чтобы попрощаться?
Человек помолчал какое-то время, и затем задумчиво покачал головой.
— Думаю, лучше не стоит.
— Напиши хоть что-нибудь. У неё совсем ничего от тебя не осталось, а эту записку, я знаю наверняка, она будет беречь до конца жизни.
Человек наконец кивнул.
— Наверное, ты прав.
Он сел за стол, взял карандаш в руку, помедлил немного, и затем поднял глаза на Генриха.