Умирал Арман Бержерон долго, мучительно долго, но даже с приближением последнего мига жизни никакой величественности, свойственной смерти, не ощущалось. Возможно от того, что был он еще довольно молод. Он лежал в полном одиночестве, посредине двуспальной кровати, которую вот уже больше двенадцати лет делил со своей женой Моникой, и в минуты просветления мрачно размышлял, что все эти годы их постель была такой же холодной, как и теперь. Огромная и громоздкая, изготовленная из золотистого дуба и отполированная до блеска, кровать внушала Арману отвращение. Моника обожала, чтобы кругом все сверкало, и любая вещь отражала, словно зеркало.
Блестит, подумал Арман. Все вычищено, стерильно и сияет. Как и сама Моника.
В спальне удушливо пахло хлоркой, и вместе с тем неуловимо пробивался кисловатый запах рвоты и крови — запах, пропитавший комнату, как ни старалась Моника отмывать и проветривать ее.
Арман не без самодовольства вспоминал вчерашний вечер. Вчера вечером — во всяком случае ему показалось, что вечером, Моника вошла в спальню. Было уже очень поздно, а Армана опять вырвало. Моника принялась мыть и чистить умирающего, громко ворча.
— Свинья! — в сердцах бросила она. — Чтобы ты захлебнулся в собственных нечистотах!
Арман лежал с закрытыми глазами, чтобы Моника не заметила в них смеха.
— Свинья!
Она обмыла его и переодела в чистую рубашку, а Арман, обмякший и тяжелый, не помогал ей, стараясь лежать неподвижно. Потом Моника, болезненная в своем стремлении к чистоте, принялась стаскивать с матраса перепачканные простыни. Трудно было притворяться спящим, пока Моника билась над ним, но Арман терпел, стиснув зубы. Он толком и не понял, что тяжелее. Сдерживать стоны, несмотря на пронизывающую боль — Моника не церемонилась, перекатывая его, словно мячик, чтобы выдернуть из-под него простыню и застелить взамен свежую, — или безумный смех, видя ее налитые яростью глаза и гневно застывший рот.
Когда она закончила, Арман облегченно вздохнул. Моника опять проветривала спальню, и леденящий ветер, врывающийся через открытое настежь окно, немилосердно хлестал кожу Армана, вгрызаясь в его тело. Сейчас его пробьет дрожь, и Моника поймет, что он вовсе не спит, а притворяется, подумал Арман. Но Моника, закончив наводить чистоту, даже не взглянула на него. Она вынесла в ванную тазы и тряпки и лишь тогда осмотрелась. Немного опустила окно, оставив щель шириной в добрых шесть дюймов, в которую задувал колкий февральский ветер, потушила свет и ушла, хлопнув дверью.
Арману сразу стало не до смеха.
Он понял, провести Монику ему не удалось. Она догадалась, что он прикидывается спящим, и ушла, в наказание оставив мужа мерзнуть всю ночь. А ведь знала, как ненавидел зимой Арман открытые окна.
Арман не знал, сколько он пролежал, зябко поеживаясь и дрожа от холода, превозмогая боль, которая раскаленными углями прожигала внутренности, но он понял, что, должно быть, не выдержал и застонал или даже закричал. Дверь спальни бесшумно отворилась — Арман даже не заметил, что она открыта, пока не увидел полоску света из коридора. Маленькая тень в белой ночной рубашке прокралась к окну и опустила его до конца.
Арман снова улыбнулся, но теперь открыто — он уже не боялся, что улыбку заметят. Маленькой тенью была его дочурка Анжелика, единственное существо, которое любил Арман, единственная, кого он любил за долгие, долгие годы.
— Mon ange[1], - прошептал он, и девочка, приблизившись к кровати, остановилась у изголовья. Арман с превеликим усилием приподнял руку, и Анжелика сжала ее обеими ручонками.
— Mon petit ange du ciel[2], прошептал Арман.
Но слов не было услышано. Лишь губы беззвучно шевелились. Анжелика прижала его холодную ладонь к своей щеке.
— Папа. Папочка, — пробормотала она.
Кап-кап, обожгли слезинки руку Армана.
— Non, non, ma petite[3], - сказал он. — Не стоит из-за меня плакать.
Анжелика стояла молча, сжимая обеими ручонками отцовскую ладонь, пока та не потеплела. Потом девочка поцеловала кончики пальцев и бережно отпустила руку.
Дверь бесшумно закрылась и спальня снова погрузилась в темноту. Арман перестал бороться с дремотой, сознание его заволокло пеленой. Он уже немного согрелся, да и боль притупилась. В воспаленном мозгу роились неясные образы, всплывали осколки давно забытых видений, из углов спальни доносились бессвязные обрывки речи. В последнее время это случалось с ним все чаще и чаще, и сегодня Арман даже обрадовался.
— Оставлю только самых хорошеньких, — сказал он сам себе. — На других и смотреть не стану, да и слушать всякую чепуху не буду.
Впрочем, Арман прекрасно знал, что это далеко не так просто. Порой казалось, звуки и видения, обретали собственную жизнь, и дело кончалось тем, что они одерживали верх, и Арман целиком оказывался в их власти.
Арман Бержерон родился и вырос на ферме, недалеко от южных границ канадской провинции Квебек и вплоть до пятнадцати лет от роду краем света считал ближайшую деревушку Сент-Терезу. Нет, он знал о существовании внешнего мира, ведь его дедушка Зенофиль выписывал монреальские газеты, да и в Сент-Терезе порой появлялись незнакомцы, искавшие счастья на безлюдных притоках реки Святого Лаврентия. Но газеты Армана не интересовали, а незнакомцы годились лишь для того, чтобы немножко попялиться на них и праздно посудачить о цели их приезда. Деревушка, ферма, соседи и особенно — семья Армана составляли всю его жизнь и ничего другого в пятнадцать лет он от мира не требовал.