Нюрнбергская тюрьма, октябрь 1946
Значит, это конец. Все-таки пришли за мной. Не то, что бы я не ждал этого, после того как охранник, приписанный к моей камере, спросил меня осторожно что бы я предпочел на ужин, и с каким-то странным блеском в глазах протянул мне полную тарелку свежего салата, да еще и хорошую порционную сосиску довоенных размеров, чего никто из нас, заключенных здесь, не видел уже больше года. Тогда-то я и понял, что все было кончено. Я ждал их.
Они включили свет только в моей камере, чтобы не побеспокоить остальных, все еще мирно спящих на своих узких нарах, пока их черед не придет вслед за моим; когда офицер военной полиции откроет дверь в их камеру, почти беззвучно, и прикажет тихим голосом одеться. И тогда уже не будет времени метаться в панике, рыдать в агонии, пересчитывая ускользающие сквозь пальцы последние минуты такой короткой жизни, уже чувствуя как темная фигура, скрытая капюшоном, уже заносит свою косу над твоей головой.
Коса… Мои предки были мастерами по изготовлению кос, очень-очень много лет назад, пока мой дед, Карл Кальтенбруннер, не нарушил семейную традицию и не стал адвокатом; гордостью семьи, тем, на кого все всегда равнялись и к кому все шли за советом. Я почти что боготворил своего деда. Я хотел быть как он — авторитетной, всеми уважаемой фигурой, кто всегда знал, что делать… И вот в кого я превратился в итоге.
Зачем же я думаю об этом сейчас, застегивая неслушающимися пальцами пиджак поверх свитера. Здесь промозгло холодно, как и всегда было, но всё же зачем я потрудился надеть этот чертов свитер вместо рубашки, как будто это не меня будут вешать всего через десять минут? И какого черта я думаю про своего деда и эти треклятые косы? Хотя о чем же мне еще думать? О моих детях, которым придется расти без отца? О моей стране, которая навечно проклянет мое имя? О ней? Нет, о ней думать никак нельзя, иначе я снова расплачусь, а Бог свидетель, я хочу умереть как мужчина, с достоинством. Этого, по крайней мере, они у меня еще не отняли.
Я провел рукой по волосам каким-то нервным жестом, и протянул руку стоящему рядом офицеру, чтобы тот приковал её к своей. Я невольно усмехнулся, пока он это делал: они что, ожидали какого-то сопротивления от нас? Я потерял почти четверть своего веса в заключении, как и мои бывшие собратья по партии, которые разделят сегодня со мной мою судьбу, и к тому же я стоял, окруженный четырьмя вооруженными военными полицейскими. Может, они боялись, что мы попытаемся напасть на них, чтобы спровоцировать ответную атаку в надежде быть хотя бы застреленными, а не повешенными, как какие-нибудь уличные преступники, на потеху толпе? Но мы слишком сломлены, чтобы сделать даже это. Вешайте нас. Делайте, что хотите, только закончите уже этот кошмар, ради всего святого!
Я вышел вслед за охранником, чтобы никогда больше не вернуться. Тюремный коридор как всегда тих и мрачен, и военная полиция на своих постах прячет глаза при виде нашей маленькой процессии. Я всё же чувствовал их взгляды на своей спине; они знали, куда мы шли, и не имели достаточно мужества, чтобы взглянуть мне прямо в глаза.
Один из моих стражей открыл дверь в ярко залитый холодным искусственным светом спортзал, где солдаты скорее всего гоняли мяч всего несколько часов назад. Я никак не мог избавиться от ощущения, что я актер, ступающий на подмостки, чтобы сыграть свою последнюю и самую главную роль. Значит, вот как все закончится, в ослепительном зале, с тремя эшафотами в ряд, перед замершими в ожидании представителями международной прессы, меня задушат, как безродного пса. Надо отдать им должное: хотя бы низ эшафотов задрапировали черным полотном, чтобы не травмировать «чувствительных» журналистов отвратительным зрелищем, которое скоро представят наши повешенные тела.
«Чувствительные», конечно! Такие чувствительные, что они бросались, как оголтелые гиены чуть ли не под ноги нам, чтобы урвать снимок получше. Спорить готов, что «Звезды и полосы» им хорошенько заплатят за эту ночь. Только взгляните на еще одного «красавца», вон как строчит в свой блокнот, надеется на какую-нибудь сочную историю, за которую денег побольше урвать можно будет, не меньше. Нет, жалкий ты червяк, я не стану плакать и молить сохранить мне жизнь, даже не мечтай. Я всё же генерал немецкой армии, и не смогли вы меня лишить этого последнего чувства гордости, хоть и погоны все посрывали. Что же ты глаза в блокнот опустил? Не можешь взгляда моего выдержать? Даже Гиммлер не мог, а ты не стоил бы его плевка даже, ничтожество ты убогое. Я, кстати, терпеть его не мог.
Полицейский подвел меня к эшафоту и скользнул взглядом по залу, прежде чем снять с меня наручники. Руки его были на удивление теплыми и не дрожали, как у остальных, кто раньше меня заковывал. И еще я не мог припомнить, чтобы я его видел раньше.
— Они используют короткую веревку вместо традиционной. — Я едва мог разобрать его слова, потому как он почти не шевелил губами, когда произносил их. — Поэтому падение не сломает тебе шею, ты всего лишь начнешь медленно задыхаться. Попытайся не шевелиться, пока доктор не войдет к тебе за полотно.