Кто согрешил, он или родители его,
что родился слепым?
Иисус отвечал: не согрешил ни он,
ни родители его, но это для того,
чтобы на нем явились дела Божии.
Иоанн Богослов
В Утёвском храме Святой Троицы, стоя перед его иконами, решился я тогда на этот труд. С того момента убогий крестьянин, «обрубок человеческий», «самовар» – и так называли его при жизни – сделался моим сотоварищем. Это он повел меня путями Христовых заповедей. Свет его духовной свечи вырвал из тьмы моего неведения тысячелетние духовные сокровища православной культуры. Открыл величайший на Земле опыт Православной Церкви по бережению и очищению души человеческой, воспитанию сердца милующего – божественный огонь, похищенный в окаянные дни семнадцатого года.
Познакомил с чудом православной иконописи от Рублёва до наших дней. Следом за ним, скромным подвижником земли Самарской, с трепетом душевным входил я мысленно в кельи святых старцев. До слёз сердечных умилялся их подвигу во имя Господне, родниковой чистоте душ, бесстрастной тихой любви ко всем, живущим в мире.
Он подружил меня с ныне здравствующими иконописцами и священниками. Размышления о родниках духовной силы, питавших иконописца, привели меня в лоно Церкви. Помогли прилепиться к краешку ризы Христовой.
В моменты сомнений и отчаяния при работе над романом сама мысль о его терпении и подвиге окормляла и давала силы.
Эпизодами своей биографии Григорий Николаевич «подсказывал» сюжетные ходы, мостил ступени для восхождения к высотам духа.
Он, русский крестьянин, подвигнул меня к изучению и осмыслению величия жертвенного подвига последнего русского государя Николая Второго Александровича, испившего горькую чашу за свой народ. Обелил в моих глазах и поныне распинаемых ложью и ненавистью императрицу Александру Феодоровну Григория Ефимовича Распутина, Анну Александровну Вырубову (монахиню Марию). Потому Григорий Николаевич Журавлев для меня есть большее, чем просто прообраз литературного героя.
Сергей Жигалов
Человек рождается на страдания, как искры, чтобы устремляться вверх.
Книга Иова
1
Высоко в жарком июльском небе ходил великий орёл о двух головах. Растопыренные, будто мужичьи, пальцы, перья на крыльях, подрагивая, ловили восходящие от земли горячие потоки. Рыжевато-серые головы с раскрытыми клювами глядели на стороны. Два жёлтых зрачка одной озирали разлитое в зелёных берегах речное серебро. Другая, не мигая, смотрела на солнце, где в сиянии трепетали стрижи.
Огромная тень летела по белому ковылю, отражалась в зеркалах озёр, заставляя нырять диких утят. Невиданный, будто слетевший с золотого царского герба, орёл ходил над поймой реки Самарки, над крышами села Селезнёвки. До красной русской Голгофы оставалось чуть больше полувека. Для человека – жизнь, для вечности – всего лишь миг. Как страшно не видеть будущего и как милостиво…
Две пары орлиных глаз углядели вдруг зашевелившийся у воды камыш. Птица пала из поднебесья, зависла в ожидании, часто махая крылами. Вывалилась на луговину из зарослей грязная по самые рога телушка, мыкнула освобождённо. Орел взмыл в синь. Живой молнией пролетел над канителившимся у омута стариком с ошалелыми глазами. Упираясь голыми пятками в берег, тот тянул уходившую под воду вожжину, а невидимый водяной зверь на конце её волок рыбаря в Ершову слободу.
И это для орла не добыча: человека не закогтишь и в гнездо не подымешь – зело недрист, вдобавок костист. От гнезда на макушке вековой приречной ветлы ветерок донёс голодный писк орлят. Крики птенцов смешались с человечьими. Сельская ребятня, прослышав, что дед Никиша под Черёмуховым омутом сражается с водяным медведем, помчалась ему на подмогу. Афонька с меньшим братом на закорках приотстал. Глотал пыль, злился. Гришатка подрос, тяжелёхонек сделался, как дубовый кряжок. В сердцах ссадил с плеч наземь:
– Обожди тут, я мигом. Гляди, следом не катись, по шее получишь! Брошенный малый поднялся вдыбки, зашмыгал носом. С крутого косогора, как на ладони, видны строчащие пятками по скошенному лугу удалые сомятники, за ними Афонька в пузырящейся на спине рубахе. Добежали до речки, нырнули в кусты. Подняли крик.
«Тянут, сражаются», – аж сердчишком зашёлся малец. Крепок на слезу в свои пять годков Гришатка, а тут не стерпел:
– Почто, Господи, не сподобил меня ножками, как их вот. На этих культяпках и шаг сделать больно… Слёзы бы утереть, да нечем. Шевелятся под рубахой вроде как жавороньи крылышки заместо рук. Воды напиться – ковшик деревянный за край зубами прикусывать приходится. Дома одному целыми днями сиднем сидеть ух как тягостно. Сколько ни ругалась матушка, научился кататься по земле бревешком. Ложится наземь, переваливается с пузишка на бок, с боку на спину, да ловко так. Ребятня бежит, а он за ними катьма катится. Рубаха вот на плечах только быстро протирается и пыль в глаза лезет.
…А крики из-под берега всё гуще. Не поддаётся сомяка-то. У Демьяна Ушакова один такой весной гусака с перьями заглотил и у баб на мостках бельё прямо из рук рвёт… Все там, на берегу, а он тут, брошенный. Афонька, стервец, забыл про него напрочь. «Может, его сом хвостом оглушил…» Охота прямо по косогору скатиться, но больно уж круто. Тележная колея наискось уходит, огибая широко разползшуюся под кручей болотину. Бьют там, в зыбучей бездонной прорве, ледяные родники. Хавает она ядовито-зелёной пастью кучерявых весенних ягнят, телят, не брезгует и распалённой волками косулей. Раз даже заблудившегося хмельного мужика приняла в свои объятья…