Павел Нилин
Через кладбище
Милым моим товарищам в Белоруссии
1
- Не пойду я, - сказал Михась и снова потянул на себя рваное серенькое одеяло. - Не пойду и не пойду. Вот и все.
- Как это ты вдруг не пойдешь? - удивился Мамлота, протянул руку, чтобы снова сдернуть с Михася одеяло, и на мгновение мучительно зажмурился от резкой боли. - Тебе же, это подумать только, все документы уже заготовлены.
- Документы, - потер кулаком глаза Михась. - Что я, не знаю, кто их писал? Она же вовсе неграмотная по-немецки, эта Клавка Прищемилина. И этот Бумбер как лопух. Такие печати ставит, что Ворожейкова прошлый раз чуть не повесили. Еле убежал. И все из-за печати. Можешь его самого спросить. Я его вчера видел в Богатове. Говорит: "Они меня уже в сарай заперли и двух полицаев поставили". Ворожейков же врать не будет...
Мамлота поправил повязку на ноге, осторожно погладил ногу.
- Так что же ты хочешь, Михась? Может, ты хочешь, чтобы тебе сам Гитлер документы писал и печати ставил?
- Не Гитлер, но хотя бы Наташа Гилевич. Я с ее документами везде ходил. И без звука.
- Тебе же известно, где сейчас Наташа. Смешной ты, ей-богу...
- Пусть смешной. Но не пойду. Пусть хотя бы Петьку Замковича посылают. Ему, тем более, выдали сапоги.
- Что это я, что ли, выдал ему сапоги? Это же Казаков приказал...
- Пусть Казаков его и посылает.
Мамлота медленно и грузно поднимается, встает, почти касаясь черной седеющей головой потолка землянки, берет костыль. Может, собирается пойти доложить Казакову.
Михась чуть встревоженно смотрит на него, смотрит, как он прилаживает костыль под мышкой.
Но Мамлота не уходит:
- Глупый ты все-таки, Михась. Я даже никогда не думал, что ты до такой степени глупый. Даже смешно и печально. Бугреев же никого, кроме тебя, не примет. Поскольку ты уже был у него. И он твой, ты сам говорил, хороший знакомый. Неужели ты правда женщины испугался?
- Не испугался, но мне обидно, - отбрасывает одеяло Михась. - Ты знаешь, кто это такой был - Ирод?
- Ирод?
- Вот видишь. Даже ты не знаешь, - нехотя надевает штаны Михась. - А я как только подхожу к калитке, она сейчас же начинает: "Ну что, говорит. Ирод, опять явился?" И делает вот такое лицо...
Мамлота наклоняет голову и, закрываясь шапкой, смеется.
- Тебе, конечно, смешно.
- Да не смешно мне, - как бы утирается шапкой Мамлота. - С чего ты взял, что мне смешно? Ничего смешного нету. Ты только забавно показываешь, какое у нее лицо.
- А ты бы сам посмотрел. В такой момент я все бы бросил и никогда бы туда не ходил. Идешь по улице и потом еще по еврейскому кладбищу. Казаков же не велит в таких случаях даже пистолет с собой брать. Чтобы я был похож вроде как на деревенского. А тут вдруг, как прошлый раз, висят прямо у бывшего горсовета два повешенных. И на них вот такой плакат: "Мы партизаны. Мы стреляли в немецких солдат". У меня прямо вся душа в этот момент переворачивается. А они сами лезут мне в глаза. И один как будто очень хорошо знакомый...
- Правда - знакомый?
- Нет. Я говорю: как будто знакомый. Но это, наверно, и не партизаны. Это, наверно, они просто жителей, как обыкновенно, за какое-нибудь дело повесили. Но все равно, ты же сам знаешь: пока идешь, весь перетрясешься. А потом приходишь, и она сразу такое тебе говорит: "Ну, Ирод, опять явился?" И все из-за того, что я в прошлом году проводил в отряд ее парней - Виктора, а второго как зовут, я забыл. Я же не из-за своего удовольствия их провожал. И не только их, а еще двенадцать человек из Жухаловичей. Я их даже вовсе сейчас не помню. Они и не в нашем отряде были. Их направили, кажется, к Лазученкову, когда делали рейд. А она меня все время теперь спрашивает: "Где мои мальчики, куда ты их увел?" И опять добавляет: "Ирод". Ну тебе бы это, Кастусь, понравилось, если б тебя называли, допустим, Гитлером?
Мамлота задумывается. Потом говорит:
- Ты, Михась, тоже должен войти в ее положение. Она ведь все-таки ихняя мамаша...
- Ну и что? У меня тоже была мамаша...
Михась долго и, кажется, пристально смотрит в забрызганное оконце, за которым уже начинается сизый и зябкий туманный рассвет.
Не ярко, не пламенно горят в белесом тумане костры. В огне сипят и потрескивают ветки. И чадный дым, смешиваясь с туманом, ползет по холодной, жухлой траве, окутывая толстые стволы дубов и ясеней, повидавших уже не одну войну на этой многострадальной земле.
Невидимый кто-то ущипнул, должно быть, девушку-повариху у костра, и она, взвизгнув, ударила кого-то половником и захохотала.
- Девки нигде никогда не теряются. Жизнь идет, - вглядывается в оконце и Мамлота. Потом поглаживает Михася по косматой голове, будто хочет причесать. - А что касается сапогов, так я могу тебе свои отдать. Хотя они и не новые. Я все равно, ты видишь, только один сапог сейчас ношу. Когда еще заживет моя нога. А там зима будет. Я, наверно, валенки надену.
- Не надо мне, ничего не надо, - вытаскивает из-под топчана мешок Михась. В мешке у него - еще мешочек и полотенце. Он с вдруг вспыхнувшим ожесточением хлопает себя полотенцем по плечу. - Когда кончится война и если мы правда взойдем в Берлин, как обещает Казаков, я у самого Гитлера сапоги отыму. Пусть, зараза, босый ходит.