Майя открыла глаза и поскорей опять закрыла.
Именно в таких случаях бабушка говорит: глаза бы мои не глядели. Вернее – и в таких тоже.
В предутренних сумерках белел потолок. Пещерно высокий и вытянутый в длину. С зеленовато-сизым, как синяк на спаде, подтеком в углу. Еще Майя успела увидеть раковину наискось от своей постели и изножье другой кровати через узкий проход между ними. Из-под шерстяного, свисшего одним углом до полу одеяла выглядывала нога в сером, деревенской вязки носке.
Все это было отвратительно чужим. От мысли, что никуда от этого чужого теперь не деться, не вернуть вчерашний день, когда не существовало для нее ни потолка с подтеком, ни посторонних женщин, которые спали от нее через проход и за изголовьем, посапывали, постанывали, ворочались и с которыми она, Майя, теперь зачем-то оказалась связанной, – от этой мысли и необратимости того, что произошло, ей стало невыносимо себя жалко.
В палату ее привезли ночью, света не зажигали, свет проникал через фрамугу над дверью, – сквозь полузабытье Майя обратила на это внимание. И еще на мелькание белых халатов в полумраке.
С каталки переложили на кровать, велели меньше двигаться и ни в коем случае не вставать, потом принесли судно (Майя не сразу догадалась, что это такое), поставили на скамеечку рядом и ушли.
...Зачем она поехала к Люське?.. Была бы сейчас дома, в теплом уюте своей постели, не знала бы даже, что есть на свете эта больница, эта палата, женщины, которые скоро проснутся и будут на нее глазеть, расспрашивать, а ты им зачем-то отвечай. Перед ненужным вниманием и любопытством чужих Майя всегда чувствовала себя как бы раздетой.
Что хоть за больница, где?..
Майя попала сюда примерно около двух часов ночи. Бежала к метро, чтобы успеть, пока не заперли двери. На пересадку перейти не надеялась, от Парка культуры собиралась добраться домой на такси. Трешки, что лежала у нее в кармане пальто, должно было хватить. До метро не добежала. Гололед страшенный, угораздило упасть на спину, да затылком. Как она летела вверх тормашками, еще помнит, а потом обрывками – себя в машине «скорой помощи», себя на носилках, на высокой каталке в лифте... Ее спрашивали, она отвечала. Фамилия, имя-отчество, год рождения... Пушкарева Майя Александровна, пятьдесят девятый, Москва, Мантулинская, дом... квартира... телефон... Учащаяся. Последнее – вранье, но не объяснять же всякому?
Потом ее вырвало на чистый темный линолеум пола, санитарка, ворча, подтирала. Майя на няньку обиделась: виновата она, что ли?.. Удивительные все-таки бывают люди. Простого не понимают. Будто няньке это впервой на старости лет.
Хорошо еще, что у Люськи Майя не выпила ни капельки: была только водка, а она ее в рот не берет. А то из-за одной какой-нибудь рюмки всех собак бы на нее навешали. Спьяну упала, спьяну и в больницу угодила, вон какая нынче молодежь, девки не лучше парней: у Майи в подъезде лифтерша вечно гундосит, когда из лифта вываливается запоздалая шумная компания. Мешает им молодежь.
Все на этом свете устроено плохо и несправедливо.
С институтом покончено, и совершенно неизвестно, что теперь делать. На Майю опять навалилась тоска. Эта почти непроходящая тоска и погнала ее вчера к Люське: в ее доме, между прочим, никаких лифтерш, а родители уехали в санаторий. И Майе был обещан какой-то Вадим, ради Майи Люська его пригласила, чтобы развлечь подругу и отвлечь.
Развлек. Отвлек. Майя не знала, на кого злиться: на себя, на Люську?.. На кого теперь ни злись...
Дома до вечера ее не хватятся. «Иду к Люське, останусь ночевать». Люська жила в Теплом Стане, переехала туда в десятом классе и целый год ездила в школу на Пресню, не захотела переводиться. Когда Майя говорила матери и бабке, что едет к Люське, только тем и можно было их умиротворить, что не поедет оттуда на ночь глядя домой. Им вечно мерещились разные ужасы на долгой дороге от Теплого Стана. Да и вообще откуда бы то ни было. Куда ни пойдешь, сиди как на иголках. Опоздаешь на полчаса, начинается: и не думает она ни о ком, и ничего ее слово не стоит, и никак ума не наберется... Майя в долгу не остается: а вы мне жить не даете, забыли, что сами были молодые. Тут, конечно, мать не удержится: никому не пожелаем нашей молодости, – это ее больное место, ей всегда обидно, что ее молодость пропала зазря – из-за войны, блокады, послевоенной разрухи. Будто кто-нибудь ее одну нарочно обидел. Кончается все ссорой, каждый своей дверью: хлоп, хлоп, хлоп.
– Господи, – сказала Майя вслух, но ее никто не услышал. Все еще спали.
Господи, вздохнула Майя, на этот раз про себя. Своих же, самых близких людей приходится теперь больше всего бояться: сколько раз тебе говорили, предупреждали, зла тебе, что ли, желали?.. И пойдут.
А они еще главного не знают.
Лучше бы совсем, насмерть разбилась. И ничего бы тогда не было. Ни института, из которого ее исключили за неуспеваемость, ни больницы, ни мерзкого, пошлого Вадима.
Вся картина встала у нее перед глазами: как она сорвалась с места, когда Вадим ни с того ни с сего вздумал ее лапать, тащил в другую, темную комнату (за кого он ее принял?!), как она от него отбилась (а он в пылу жестокого разочарования грубо обругал ее), выскочила в переднюю, а Люська за ней: да ты что? да куда ты?.. Сдурела, что ли (это уже поостывший Вадим возник в проеме двери, загородив его плечами от косяка до косяка, а головой едва не упираясь в притолоку)?.. Она не отвечала, лихорадочно, не попадая в рукава, одевалась, и ей мерещилось, что франтоватый Вадим насмешливо смотрит с высоты своего великолепного роста на ее старенькую, еще школьную шубейку.