Первого октября 1939 года мать проснулась еще задолго до света. Она посмотрела в сторону окна, но щели ставень чуть виднелись. Она не шевелилась, чтобы не разбудить отца, который спал рядом, вытянувшись на спине и присвистывая при каждом вздохе.
Она медленно выпростала правую руку из-под одеяла и положила ее поверх него. И сейчас же почувствовала боль в кончиках пальцев, боль отдалась в кисти, дошла до локтя, усилилась и, как вода, прорвавшая плотину, докатилась до плеча. Мать повздыхала, выпростала левую руку, нывшую не так сильно. И принялась медленно растирать кисть и всю руку до локтя. Казалось, боль убегает под ее ладонью. Из мускулов и жил она перекинулась в кости, а оттуда пошла бродить по суставам. Время от времени мать переставала растирать руку, сдерживая стон. Она долго лежала молча, потом чуть приоткрыла губы и прошептала:
— Только бы дождь не застал его по дороге.
Она полежала еще, вытянув руки на стеганом одеяле, прохлада которого приносила ей облегчение. В тишине дома жили едва уловимые звуки, и разобраться в них можно было, только привыкнув к ним издавна. Где-то поскрипывало дерево, но, скажем, балки скрипели не так, как лестница. Где-то что-то шуршало, но это не крыса скреблась на чердаке, это проснулся голубь, поселившийся под крышей. Кролик стучал лапками или бегал по своей дощатой с железной решеткой клетке, стенки ее дрожали, и тогда казалось, что слышишь приглушенную барабанную дробь.
Мать приподнялась на локте, чтобы поправить подушку. Отец пошевелился.
— Что случилось? — спросил он. — Тебе не спится?
— Скоро начнет светать.
— Всю ночь ты ворочалась; не зря я говорил, что лучше бы тебе спать на другой кровати.
Она ответила не сразу.
— Вот и видно, что не ты стираешь простыни.
Она вдруг замолчала. А когда муж снова хотел что-то сказать, тронула его за плечо и прошептала:
— Помолчи, дай послушать!
Несколько мгновений они прислушивались, потом она снова опустилась на подушку, бормоча:
— Нет, мне показалось. Это, верно, на улице.
— Что тебе показалось?
— Кто-то дернул калитку.
По тому, как сдвинулась с места подушка, она поняла, что он пожал плечами. Отец закашлялся, сел в кровати, плюнул в носовой платок, потом, отдышавшись, проворчал:
— Тоже скажешь, кто-то дернул калитку! Разве отсюда услышишь, да еще при закрытых ставнях.
— Ночью, когда все тихо, слышно даже, если идут по улице. Ты-то, конечно, не слышишь, ты ведь туг на ухо, а я знаю, что говорю.
Отец повысил голос:
— Может, я и туг на ухо, однако отлично слышу, как ты ворочаешься, сегодня я почти всю ночь не спал.
Она только вздохнула. В темной спальне водворилось молчание. Казалось, затихли даже привычные домашние шорохи. Отец опять закашлялся, потом заговорил снова:
— Да, так тебе Жюльен и приедет среди ночи!
— Ах, тебе не понять… Я отлично знаю, что не приедет раньше полудня, но разве сердцу прикажешь? Хорошо тебе, ни о чем ты не думаешь.
— Лучше уж скажи прямо: чурбан.
— Я просто говорю, что ты только о себе думаешь. И так оно и есть. Заботы не мешают тебе спать. — Она на минутку замолчала, потом, усмехнувшись, прибавила: — Разве только помидорной рассаде будут грозить заморозки или град деревьям…
Он сердито прервал ее:
— Так, по-твоему, это неважно?
— Нет, важно. Я тоже из-за этого не сплю, и чаще, чем ты думаешь. Да только сын для меня еще важнее. А послушать тебя, так нипочем не скажешь, что мальчик уже два года как из дому.
Отец не ответил. Он натянул одеяло до самого подбородка и лежал не шевелясь. Снова наступило долгое молчание. Мать все еще вглядывалась в ставни, на которых теперь уже яснее проступали щели. Серым, постепенно расширяющимся пятном обозначился потолок.
Когда мать встала, отец не сказал ничего. Он лежал, дыша чуть прерывисто, как обычно.
Она накинула на плечи старое пальто, сунула ноги в домашние туфли, и, только когда она открыла дверь, он спросил:
— Ты уже вниз? Чего ради, скажи на милость? Еще совсем темно. Только керосин даром жжешь.
— Лампу я зажигать не собираюсь, — сказала она. — Пока я оденусь и растоплю плиту, рассветет.
Он опять что-то проворчал, но она уже закрыла дверь и слов не разобрала.
На верхние ступени деревянной лестницы сквозь чердачное окно падал слабый свет. Мать спустилась ощупью, внизу рука ее сразу легла на щеколду.
В кухне было совсем темно — со дня объявления войны отец прибил к ставням, чтобы закрыть вырезанные в них отверстия, старые почтовые календари. Но мать шла уверенно, и тут тоже ее рука сразу нашла окно и повернула шпингалет.
Воздух был no-утреннему свеж. В саду, окутанном тьмой, притаились какие-то серые расплывчатые тени. Стена, отделявшая сад от парка педагогического училища, чуть виднелась. Но за Монтегю на небе уже проступала желтизна. Холмы еще чернели сплошной грядой, словно вздувшейся там, где росло одинокое дерево, крона которого напоминала балансирующий шар, — кажется, он вот-вот покатится вниз по склону. Все остальное тонуло в темноте. Завода, расположенного значительно ближе, не было видно, только цистерна с водой на четырех цементных столбах и труба вырисовывались поверх холмов. Слева на фоне неба четко выделялись здание педагогического училища и кедр, возвышавшийся над домом.