— Да если б Михаил Иванович только слово сказал, я бы, конечно, не поехала на этот бал! Но ему лучше, гораздо лучше, и он так просил меня развлечься, что я это и сделала, скорее для него, чем для себя. Да вы, Иван Сергеевич, меня, кажется, и не слушаете?
Но тот, к кому она обращалась, не ответил ни слова. Очевидно, что ни сказанное ею раньше, ни этот возглас не достигли его ушей, не разбудили от какой-то тяжёлой, поглотившей его думы.
Красивая, но уже немолодая брюнетка встала, поправила несколько раздражённым жестом спускавшееся на плечах слишком откровенное декольте, почти с презрением взглянула на своего собеседника и, шурша шёлковым платьем, направилась в зал, где раздавался ритурнель кадрили.
Иван Сергеевич даже не заметил её ухода, он продолжал сидеть в узенькой гостиной, в которой теперь остался один. Вынув часы и отвечая на своё внутреннее волнение, он проговорил почти вслух:
— Третий час! — затем встал, нервно поёжился, нечаянно взглянул на себя в зеркало и иронически улыбнулся.
Фигура его, действительно, была далеко не бальная. Среднего, хорошего роста, он был сложен довольно плотно, без юношеской уже грации в движениях, как раз на рубеже тех лет, когда про человека говорят, что он ещё нестар. Густые волосы, светлые, остриженные ершом, и самые обыкновенные глаза, красивые в настоящее время только своим глубоко человеческим взором, выражавшим и мысль, и затаённую печаль.
Подойдя к двери зала, он прислонился к косяку и внимательно, пара за парой, осмотрел танцующих. Его жены между ними не было. Тогда тихонько он вернулся назад, прошёл ту же гостиную, курильную, где играли на трёх столах в карты, затем вышел налево коридорчиком, минуя буфетную, где шумно и весело закусывали и выпивали кавалеры, угощая дам, предпочитавших хлопанье пробок и звон плоских чаш с шампанским музыке и духоте бальной залы.
Хорошо знакомый с домом Веретьевых, где давался бал, Иван Сергеевич шёл в будуар хозяйки, который в такие вечера был тоже открыт для гостей. Дойдя до спущенной портьеры, он чуть-чуть раздвинул её и поглядел.
Большой фонарь лил с потолка зеленоватый свет; пальмы, араукарии, какая-то висячая зелень и толстое стекло ширм, отделявших уголки, делали комнату похожей на аквариум. Золотые рамы картин и зеркал, хрустальные подвески фонаря блестели тускло как сквозь сон. Зелёный ковёр с ползучими ветвями каких-то цветов напоминал морское дно; мебель капризно изогнутая, обитая бледно-розовым атласом, отливала серебром и перламутром как внутренность громадных раковин.
И в этой рамке, как прелестная живая картина, на низеньком пуфе сидела совсем молодая женщина, казавшаяся девушкой от узких плеч, тонкой талии и необыкновенно светлых, серебристых волос; брови и ресницы более золотистые, тёмные придавали жизнь милому, нервному личику. Белое платье, пышное, лёгкое, без рукавов, глубоко открытое на груди, лежало на полу как мягкая молочная пена; только маленькая ножка, в золотистом башмаке, высунулась вперёд.
Против неё, касаясь её колен своими, сидел высокий, бледный офицер, брат хозяйки дома. Его холодное, длинное лицо с большими, красивыми, но пустыми глазами теперь получило смысл, окрасилось чувственной страстью от близкого тепла молодого тела, от безнаказанного одиночества и маленьких ручек, которые он мял в своих больших руках. Влажные, красные губы его открывались на белых блестящих зубах, он о чём-то молил, в чём-то уговаривал.
Кровь стучала в висках Ивана Сергеевича, он уже готов был грубо рвануть портьеру и войти, как вдруг ему стало стыдно, невыразимо стыдно за то, что они сейчас узнают, что он видел их. На глаза его даже выступили слёзы, но справившись с собою, он сделал шаг назад и вдруг, обращаясь как бы к проходившему лакею, сказал громко:
— Фёдор, ты не видал Марью Михайловну? Нет? Ну, сам найду!
И затем, уже не задерживая шага, вошёл в будуар. Первый взгляд его уловил колебание противоположной портьеры, и он убедился, что жена его одна. Она стояла перед большим трюмо, подняв кверху изящные, тонкие руки и поправляла причёску. Длинные, белые перчатки, очевидно, грубо, со страстным нетерпением сдёрнутые, почти вывернутые наизнанку, валялись тут же на полу. Не обёртываясь, она в зеркало увидела странное, взволнованное лицо мужа, и маленькая складка, не то тревоги, не то злости, легло между её бровей.
— Боже, какое у тебя всегда трагическое лицо! Можно подумать, что здесь не бал, а спектакль с благотворительной целью, и мы с тобой собираемся репетировать — я Дездемону, а ты Отелло.
— Не гожусь — ни для танцев, ни для сцены. Я просто устал — пора домой.
Голос его был так низок и хрипл, что молодая женщина пристальнее взглянула на него.
— Ты или заснул или не в меру выпил шампанского.
— Ты знаешь, что я почти не пью, а заснуть здесь трудно; поедем домой.
— Поедем домой, поедем домой! Вот вечная песня, когда мне весело! Мне жарко, я только что кончила танцевать и вошла сюда поправить волосы, я дала слово на котильон, сейчас начнут. А затем мы не останемся ужинать… Но если ты так устал… — она запнулась.
— Я очень устал.
— Так поезжай один, оставь мне карету, меня довезёт кто-нибудь.