Литературные тексты не властны повлиять на процесс становления литературного канона, однако их стратегии самопозиционирования внутри канона поддаются реконструкции, а в некоторых случаях и деконструкции. Эти стратегии предполагают явное или скрытое использование тропов, связанных с семантическим полем здоровья и болезни, которые, в свою очередь, относятся одновременно к телу поэта и к тексту как «поэтическому телу» (corpus). Вирулентность этих процессов возрастает в связи с преображением «функции автора» (М. Фуко), совершившимся во второй половине XVIII века и описывающимся иногда как «рождение автора» или даже как появление «нового типа текста, основанного на авторстве, называемого литературой»[1]. В этом процессе участвуют A. C. Пушкин и В. К. Кюхельбекер. Анализ такого участия — задача настоящей статьи.
1
Предварительный методологический комментарий
Медицинский текст не может быть литературным произведением, а литературное произведение не может быть медицинским текстом. Медицинский дискурс становится частью литературы как «дискурса дискурсов» (Фуко), т. е. пространства, в котором устанавливаются и определяются сами дискурсивные отношения. Медицинский текст сам по себе на это не способен.
Например, информация о том, страдал ли Пушкин несварением желудка 23 августа 1826 года или 23 декабря 1829 года, какой именно орган был задет роковой пулей 27 января 1837 года, не представляет никакого интереса, пока эти факты не становятся частью какого-либо текста. Если первый из приведенных фактов мог найти отражение в стихах самого Пушкина (например, в «Пророке», 1826, или в «Брожу ли я вдоль улиц шумных», 1829), то последний — определенно не мог, поскольку Пушкин не писал стихов в те полтора дня (27 января — 29 января), которые прожил после дуэли. Отразить этот факт в своем творчестве могли лишь те авторы, которые пережили Пушкина, например тот же Кюхельбекер.
Тексты обоих типов становятся релевантными вопросам, обсуждаемым в этой статье, при условии, что описание тела поэта эксплицитно используется в них в качестве аллегорического изображения того, какой след произведения поэта оставили в сфере коллективной культурной памяти, называемой литературным каноном. Наиболее яркий пример такого использования — обращение в набоковском «Пнине» к стихотворной репрезентации собственной смерти у Пушкина («Брожу ли я вдоль улиц шумных») как способ позиционирования самого Пнина (и самого Набокова-эмигранта в его телесности) относительно русского канона XVIII и XIX столетий[2]. Во время своей лекции по русской литературе перед студентами колледжа Пнин анализирует пушкинские строки:
И где мне смерть пошлет судьбина?
В бою ли, в странствии, в волнах?
Или соседняя долина
Мой примет охладелый прах?
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать…
Подобное обыгрывание темы здоровья, болезни и смерти «реального тела» поэта, литературная работа с языком в его каноническом самопозиционировании, спроецированные в поэзию, как раз и есть пример того феномена, который я хочу рассмотреть в этой статье.
2
Безымянный обмен (здоровье письма)
28 октября 1845 года Кюхельбекер в последний раз пишет своей собственной рукой. Туберкулез, которым он заболел годом раньше, пересекая Байкал, а также стремительно развивающая слепота вынуждают 48-летнего сибирского ссыльного на протяжении последних 10 месяцев его жизни (он умер в Тобольске в августе 1846 года) диктовать свои произведения[3].
В одном из своих последних стихотворений Кюхельбекер облекает в стихи «участь русского поэта». Поэтизируя авторскую судьбу, Кюхельбекер в этом стихотворении рисует кончину трех литераторов. Первый слепнет, заболевает и замерзает в ссылке. Двое других погибают от руки убийц[4].
…Их бросают в черную тюрьму,
Морят морозом безнадежной ссылки…
Или болезнь наводит ночь и мглу
На очи прозорливцев вдохновенных;
Или рука любовников презренных
Шлет пулю их священному челу;
Или же бунт поднимет чернь глухую,
И чернь того на части разорвет,
Чей блещущий перунами полет
Сияньем облил бы страну родную.
Пуля во лбу и «разорванные» тела — на самом очевидном уровне значений — являются синекдохическим обозначением всех тех политических мер, которые были приняты против самих поэтов и их творчества. Зная, что речь идет о смертях A. C. Пушкина (1837) и A. C. Грибоедова (1829), нетрудно увидеть в этих строчках и автобиографический подтекст — предчувствие Кюхельбекером собственной неминуемой гибели. Впрочем, помимо подобного поверхностного толкования в стихах можно усмотреть и другой, более глубокий смысл: читая приведенные выше строки, мы отчетливо видим стремление поэта выстроить канон русской поэзии, указав на ее высшие точки. Причем решающим фактором здесь оказывается факт физического насилия над телом поэта. Это насилие, в свою очередь, противопоставляется сиянию, которое могли бы излучать тело поэта и корпус его текстов, если бы поэт не был разорван на части. Этот свет, заливающий родную страну, олицетворяет национальное поэтическое наследие. Темнота, наступающая вследствие покушения на поэта, возвращает читателя к той «ночи», в которой ныне существует первый поэт (сам Кюхельбекер).