Дмитрий Савицкий
Западный берег Коцита
Я знал Натана Эндрю, когда он еще был женщиной.
Дело было в России, на даче. В дальних комнатах варили варенье, на ослепшей от солнца странице сидел кузнечик, по окраине слуха глухо стучал товарняк. В середине лета в Подмосковье иногда наступает безвременье. Кажется, что так было всегда - чистое небо с забытым над прудом облаком, горячая садовая листва, хрусткий гравий дорожки. Книга, скучающая в сетке гамака, конечно же, оказывалась "Анной Карениной", порезы лечились подорожником, доносившиеся из купальни крики были приглушены не расстоянием, а дырой во времени. Крикнешь, и крик твой, не успевая разрастись, исчезает в лазурных трещинах.
Власть, газеты, радиобред, городские сплетни - все это отсутствовало. Гроза надвигалась из-за Успенского, театральная, хорошо отрепетированная гроза. Ветер задирал клетчатую юбку скатерти, опрокидывал молочник. Свирепый шмель ввинчивался в тугой воздух, но не мог сдвинуться и на миллиметр. Запах поднятой пыли и беспартийного электричества заливал округу. Хлопали окна мезонина, и все еще сухие молнии сыпались за дальний луг.
Я снимал комнату с выходом в сад, а Натан Эндрю, в те времена Наташа Андреева, был, была, были неуклюжей восемнадцатилетней девицей, пасшейся между верандой и малинником: короткие мокрые после купания волосы, исподлобья тяжелый взгляд. Мы куда-то отправлялись на велосипедах, горячо дышал сухой ельник, от рябой светотени кружилась голова. Наташа готовилась в институт и привидением бродила светлыми ночами меж яблонь: ситцевый сарафан, учебник в руках. Велосипедные поездки, вечерние купания в парной пресной воде под аккомпанемент лягушек, прогулки через луг к заброшенной церкви, ночное одалживание друг у друга сигарет, спичек, электроплитки ни к чему не привели. Я был дик, занят самим собою, мантрамами, кундалини, праной, самиздатовским буддизмом, самодельным дзеном.
Потом дыра во времени затянулась, оказалось, что мы уже в августе, понаехали родственники хозяйки, и вечерами в саду составляли теперь вместе столы, появлялась закуска, водка, крепкоголовый майор в выцветшей майке терзал шестиструнку, и работе моей пришел конец.
Накануне отъезда, вечером, Наташа зашла, как обычно, выкурить сигарету, поболтать ни о чем, покачаться в старом кресле-качалке. Ушла она под утро, и, хотя мне совершенно нечего вспомнить, я готов присягнуть, что была она все же особой женского пола.
Теперь, через одиннадцать лет, передо мною стоял наглого вида блондин в рубашке поло и джинсах в обтяжку. Татуированный коробей дрожал на бицепсе, золотая серьга была продета в мочку уха, американский паспорт торчал из кармана. Я, конечно же, слышал, что она или он эмигрировали лет на шесть раньше меня к богатым бруклинским родственникам, но я и понятия не имел, что деньги торговцев мехами пошли на ставшее рутинным хирургическое вмешательство в замыслы Творца.
Все это было объяснено кривыми полусловами на пути к переполненному японцами бару. Позже я узнал, что новоиспеченный Натан Эндрю подвергся остракизму. Бруклинская родня не могла смириться с метаморфозой.
"Но даже если бы они и смирились, - мрачно улыбался Натан, - что толку? Ведь, чего доброго, потребовали бы сделать обрезание..."
Натана привез мой старинный приятель Илья. Косолапый, сутулый, из тех, про кого говорят "неладно скроен, да крепко сшит". Когда-то он был чемпионом по боксу в легком весе. С тех пор к нему приклеилась кличка Муха. Жил он, на том берегу Коцита, в Москве, в трех шагах от меня, за полуразрушенной колокольней на Рождественском бульваре. Родители - и мать и отец - были на дипломатической службе и погибли в авиационной катастрофе между Хай-Кео и Чанг-Кьянг. Мухе шел в то время семнадцатый год, его сестре было четырнадцать. Они отказались от опекунства, и через огромную, коврами выстланную квартиру, толпами пошел народ. В основном это были старшие друзья: джазмены с Маяка, актрисы из ВГИКа, шпана с Таганки, чердачные поэты, подвальные художники.
Друзья приводили друзей, разбредались по комнатам, играли на гитарах, пили светлое грузинское вино, обнимались по углам. Квартира была доступна двадцать четыре часа в сутки. Ключ, если Муха с Асей отсутствовали, был под ковриком. Часто ночные или утренние гости, наткнувшись на спящих подростков в их собственной 5 спальне, удивленно спрашивали, чьи это дети. Постепенно были проданы ковры, разбит или продан фарфор, украден зимний голландский пейзаж, при смерти был отцовский опель. Меня загребли в армию. Муха пропал из виду, слухи о нем в мой сибирский заброшенный гарнизон не доходили.
Демобилизовавшись, я не смог его разыскать. "Квартира" была на трех замках, телефон не отвечал. Но однажды в метро я влетел в вдребезги беременную Асю. От нее я узнал, что Муха шляется по прикаспийским степям с полоумной охотницей на снежного человека. За два года до моего отъезда, он объявился и сам. С тех пор мы виделись ежедневно. То он забегал пропустить стаканчик баккарди - Куба баловала нас дешевым ромом, то я забредал к нему в Донской монастырь на кладбище, где мы, сидя в тени лип на могильных плитах, базлали о чем придется. О политике, конечно, о бабах, о том кто сел, а кто только собирается. Работал Муха в те времена в крематории и был сказочно богат.