Дмитрий Савицкий
Бодлер, стр. 31
Старик Асинью умер, войдя в стеклянную стену. Ветер из пустыни дул вторую неделю, и теперь Даниэль носил очки. Про контактные линзы лучше было забыть. Джой сломала малую берцовую кость, но не знала об этом. Иза большую часть времени проводила у себя наверху. Считалось, что она дописывает книгу. Но все знали, что она пьет и валяется голая в постели. Время от времени она звонила, и младший брат Асинью, Мамаду, в нитяных перчатках и с салфеткой, перекинутой через руку, поднимался по лестнице. Голова его была стыдливо опущена. И зря. В этом доме никто никого ни в чем не винил. Валентин продолжал бегать берегом океана, но теперь вместо пяти миль от силы пробегал полторы.
Старик Асинью, черный слуга, ни слова не говоривший по-французски, рано утром, когда все спали, вошел своей мягкой походкой в закрытую стеклянную дверь, отделяющую салон от патио. Никто никогда не знал, отодвинута ли дверь. И в это утро между ним и слепящей водой бассейна, начинавшейся прямо от третьей ступеньки патио, не было ни малейшего замутнения воздуха, ни блика, ни штриха. Даниэль уже год твердил, что нужно наклеить на стекло хотя бы небольшую красную полоску. "На уровне глаз..." - добавлял он, и все улыбались. Глаза в этом доме у всех были на удивительно разном уровне. Иза однажды отправилась наверх искать ленту цветного скотча, да так в тот день и не вернулась. Полицейский офицер, примчавшийся на разбитом "пежо" с включенной сиреной часа через два после звонка, осмотрел раму с уцелевшим осколком и сказал, что стекло, видимо, треснуло давно и лишь поджидало удара посильнее. Если бы Асинью не нес тяжелый поднос, нагруженный посудой - Джой и Валентин трапезничали после ночного купания, - он успел бы отпрянуть от падающей стеклянной гильотины. По крайней мере отделался бы порезами. Но чувство долга не позволило ему выпустить из рук поднос, полный хозяйской посуды. Полуторасантиметровой толщины пласт стекла, падая с высоты в три метра, чисто срезал его маленькое ухо, раскромсал шею и плечо и перебил сонную артерию. Шума никто не слышал. Под утро в доме спали крепче всего. Городские барабаны умолкали лишь часов в пять, уступая место пению муэдзинов. Ровно, как всегда, гудели кондиционеры, и на столике возле кровати Изы в стакане недопитого скотча плавала жирная, неизвестно как в спальню попавшая ночница. Даниэль был хозяином виллы. Авиакомпания уже пятый год держала его на Западном берегу. Африка ему осточертела. Осточертела ему и жена. Но было не то поздно делать серьезные шаги, не то слишком рано. Даниэль никогда не мог забыть, что вся его карьера была построена на знакомствах Изы. Три недели назад ему исполнилось пятьдесят. Валентин прилетел из Парижа за час до того, как народ стал расходиться с юбилейной пирушки. На его бледное лицо оборачивались. Ошалевший от перелета, он бродил среди обнаженных спин и белых клубных пиджаков и пьянел, пьянел от цвета ночного неба, от сада, от влажных настойчивых запахов. В Париже третий месяц лил дождь.
Иза выпустила свою первую книгу, когда ей было семнадцать. Это была смесь еще не загустевшего цинизма и подкупающей наивности. Она была молода, красива, из старинной знатной семьи. Левая пресса хвалила ее за классовый бунт, правая - за бесконечные описания жизни в родовом замке. Все прочили ей великое будущее. Ее первый муж, репортер ТВ, погиб во Вьетнаме, но не на линии фронта, а в пьяной драке в ночном притоне. Нож, вошедший ему между лопаток, был сделан в Китае. Лишь однажды Иза воспользовалась им, разрезав несколько страниц цитатника председателя Мао. Молодая вдова оплакивала мужа не в одиночестве. Изрядная часть женского населения Парижа заливалась слезами. Даниэль выхаживал ее с полгода. В итоге они поженились. Десять лет промелькнули, как фильм: пока сидишь в зале, все кажется грандиозным, гениальным, но, выйдя на улицу, не помнишь ничего. После нескольких месяцев африканской жизни Иза пришла к выводу, что муж ее переметнулся на мальчиков. По крайней мере он заходил теперь в ее спальню только тогда, когда ему нужен был аспирин. Или же когда нужно было подвязать ему шелковый бант бабочки. В последнее время он носил шарфы, и Иза гадала, нарочно ли он нарушает протокол - в поле зрения всегда было больше послов, чем простых смертных, - или же это его увертка, нежелание стоять, вытянув шею и задрав голову в ожидании конца удушающей процедуры. Иза завязывала галстук-бабочку замечательно, но очень медленно. Была она на семь лет старше мужа.
Джой преподавала в местном университете по контракту, срок которого истекал через год. Вся белая колония давным-давно переспала друг с другом во всех возможных вариантах. Джой никогда до Африки не была счастлива с мужчинами. Ее первый черный любовник на двадцать седьмом году ее жизни сделал из нее женщину. С тех пор она не могла остановиться. Ее холодное европейское прошлое было размыто и расфокусировано. Она жила теперь в одном нескончаемом обмороке - взглядов, намеков, касаний, провалов. В тот день, когда она познакомилась с Валентином, она спала утром со своим студентом и во время сиесты - с чехом из посольства. Чех был ее теннисным партнером, и последний сет обычно переносился в его спальню. На вечеринке она заприметила трогательного девятнадцатилетнего щенка, сына то ли норвежского, то ли шведского дипломата. Танцуя с ним, чувствуя, как дрожит его рука на ее голой спине, она спросила, не хочет ли он выпить с нею в казино? Он побледнел сквозь загар и ушел просить у отца ключи от машины. При казино был знаменитый отель с широкими низкими кроватями, решетками на окнах и громадными вентиляторами. Молодой человек вернулся, играя ключами и испуганно улыбаясь. В это время появился Валентин. Он был вызывающе мрачен, словно Персефона послала его с умирающего континента в Африку по делам смерти. Джой была сильна в мифологии и под любую банальность подводила коринфские колонны. Ее американское имя произошло от любви ее матери к калифорнийским пляжам. Валентин обычно отказывался рассказывать о своем прошлом. Да и себе он не позволял вспоминать о бывшем, скажем, до шестьдесят третьего года. "Я родился в двадцать пять лет, - объяснил он, - в пятом округе Парижа. О моих родителях известно лишь то, что они были счастливы". Какое-то время он бедствовал, и люди, знавшие его в этот период, говорили, что это был тяжело пьющий человек, полный безумных идей. Его побаивались. Кто-то видел, как он поджег в кафе платье своей спутницы. Кто-то рассказывал, что Валентин прыгнул с Нового моста в проплывающую баржу. Баржа была гружена песком. Валентин верил в судьбу, и в благодарность судьбою ему был послан однажды молодой японский предприниматель. Они просидели в кафе "Маленький швейцарец" напротив каштанов Люксембургского сада до заката. Японец дважды звонил в Токио. Гарсон получил изрядные чаевые, а Валентин чек на двадцать пять тысяч. Это был аванс. Контракт был подписан через несколько дней. Валентин был машиной идей. Они появлялись из ниоткуда, всегда конкретно сформулированные, и, если их не пристроить в жизни, исчезали опять же в никуда. В пьяные минуты Валентин воображал внеземной мир, как огромный, звездами пропыленный склад идей. "Где-то внутри меня, - уверял он, - есть дыра, дефект рождения, быть может... Через нее и натекает информация". Валентину - и Кен это мгновенно понял - не хватало технического образования, чтобы получить хотя бы один патент. В "Маленьком швейцарце" был продан проект обыкновенного плана метро. Валентин предлагал его делать из толстого пластика, каждую линию метрополитена в виде капиллярного канала. В конце линии, там, где стояло название направления, должен был быть небольшой пузырь. "Волдырь, пояснил Валентин, - как после часа гребли среди девушек в цвету по речушке Моне..." Эту фразу японец пропустил. Кен вообще должен был фильтровать эмоционально перегруженную речь Валентина. Пузырь на плане заполнялся спиртовой краской. Стоило приложить палец - краска разогревалась и бежала вдоль линии. В мире было множество метрополитенов. Кен решил взять патент. Валентин был в деле. Деньги перестали быть проблемой.