1
— Вставай, сынок, вставай, милый, светать ужо зачинает…
Большая теплая рука матери ласково шевелит русые волосы Дениса, сгоняет с его широкого лобастого лица сонную одурь. Приятное тепло исходит от разметавшихся во сне Никитки и Клашки — одиннадцатилетняя Анка уже помогает матери по хозяйству, — от обращенной к ним челом большой русской печи, занявшей чуть ли не добрую половину барачной подклети, от висящей на стене приспущенной семилинейной лампешки.
— Вставай, кормилец наш, вставай, маленький…
Тихий грудной, так хорошо знакомый голос приятно ласкает слух, но Денис не открывает глаз и с минуту, нежась в мягкой теплой дремоте, вглядывается сквозь сощуренные веки в склоненные над ним огромные, прекрасные глаза матери, купающие его в своей темной, что летняя ночь, ласковой сини, в которой ему хорошо и покойно; и светятся две алые звездочки; и плещется, журчит в невидимом тальнике большая и добрая, как мать, Волга…
«Разве уже опять утро? Так скоро?.. Маленький, маленький — нешто я виноват, что я маленький… Она такая большая, красивая, а я в отца…»
— Вставай, сынок, ишь ведь заспался как. Гляди, баржу свою проспишь…
Одно упоминание о барже подбрасывает Дениса на нарах. Несколько секунд он еще сидит, свесив ноги, вперив невидящий взгляд в иконоподобное лицо матери, вслушивается в торопливые мужские шаги в гулком, выстуженном коридоре барака и наконец вяло тянется за одеждой.
2
Вот уже вторую неделю артель клепальщиков, в которой трудится и Денис, день и ночь возится с баржой, подводя под ее железное брюхо тяжелый пластырь. Хозяин баржи беснуется, по нескольку раз в день приезжает в затон, торопит артельщиков, сулит на водку и наградные — не успел купчина вовремя грузы сплавить, пропадут за зиму, — а работа нейдет: железо у баржи ржавое, под заклепкой сдает и пробы не держит. И артельщики злятся: на купца, на баржу, на себя, что ничего не могут поделать с гнилой посудиной, что уплывают из рук деньги и водка. И Денису отдыха не дают. Надо еще до смены заклеп, угля натаскать, горны заправить, а после до глубокой ночи стоять на подхвате: «Заклепы давай! Заклепы!» — до ломоты в спине, до белых пятен в глазах от жаркого, слепящего блеска угля и металла.
К ночи так умается, что придет домой, лицо, руки от сажи ополоснет — и спать, спать. А вроде бы не успел глаза закрыть, все сначала: «Вставай, сынок, светать ужо зачинает…»
Только вчера не было ни заклеп, ни крику, ни даже настырного, надоевшего хуже баржи купца. Не клеилась работа и на других стапелях, и на судах, и в ремонтных цехах завода. Люди собирались кучками, целыми толпами, о чем-то таинственно шептались, горячо спорили, что-то доказывали друг другу и расходились только тогда, когда появлялись угрюмые мастера, крикливый инженер-немец или сам управляющий затоном. Денис догадывался, о чем спорят и шепчутся взрослые рабочие: еще накануне отец, придя из кузни домой, сообщил «по секрету» матери о назревающей в Питере новой революции, которая должна убрать не только царя, но и всех господ, помещиков и буржуев. Но подойти, узнать, о чем говорят артельщики или цеховые, не удавалось: те или гнали от себя любопытных подростков, или немедленно умолкали. Одна тетя Мотя, нагревальщица заклеп и хозяйка Дениса, не принимала участия в тайных мужских беседах, насупленная, сидела на бревне возле остывших походных горнов, непрестанно дымила своей излюбленной «козьей ножкой» и даже не смотрела на спорщиков. И лишь к вечеру снова взялись за баржу.
3
Новый день, по-осеннему холодный и смурый, еще выбеляет над гребнем гор узкую полосу неба, и рваные седые туманы кутают затон, стылую Волгу, а поселок уже не спит: вьются, полощутся на слабом ветру пестрые печные дымки, стонут, гремят цепями колодезные лебедки, перебрехиваются по дворам продрогшие за ночь голодные псы, и вдоль кривых улочек и проулков скользят, жмутся к плетням людские тени, большие и маленькие, едва различимые в ранней утренней мути.
Денис выбежал из барака, поежился от охватившего всего его промозглого холода и, туже запахнув на груди брезентовую, прожженную во многих местах рабочую куртку, торопливо зашагал улицей, направляясь к затону.
Неожиданный зычный, что дьяконская октава, неурочный гудок судоремонтного завода пронесся над пустырем, над пробуждающимся поселком. Денис остановился, оглянулся на шедших позади взрослых, как и он, застывших на полушаге. Гудок оборвался так же внезапно, как и возник, будто устыдился своей оплошности, выждал, обрадовался, что все ему сошло безнаказанно, и вдруг снова разбудил тишину утра, рассыпался на веселые дурашливые погудки. И снова смолк, умчался над затаившей дыхание рабочей слободой в горы.
Еще несколько секунд Денис и те, что стояли позади, ошеломленные необычной и неурочной побудкой, молча смотрели в сторону Волги, на смутно проглядываемые вдали очертания затонских построек. И вдруг, не сговариваясь, не разбирая тропинок, бросились со всех ног пустырем, сталкиваясь и обгоняя друг друга. Бежали и те, что были далеко впереди, справа и слева. Бежали молча, сосредоточенно, как спешат поглазеть на какое-нибудь бедствие или катастрофу, подхлестываемые более любопытством, чем долгом. Бежал, тяжело выбрасывая большие отцовские ботинки и разметывая жижу, и Денис, подгоняемый дружным людским потоком, остановить который было уже невозможно.