Ну, не получается у меня влюбиться в мужика.
Нет, я кого хочешь могу соблазнить, заморочить голову, броситься на шею, осыпать ласками, отдаться всем телом — пожалуйста. Но любить — нет, это не ко мне. Я никому не позволяю даже приблизиться к своему «я», к тому, что составляет мою сущность, — это тайна, запертая на сто замков и запечатанная всеми печатями. Тела своего я не понимаю, а потому особенно им не дорожу. И щедро делюсь им с кем угодно.
Мужчины… Когда желание раствориться в другом теле, других словах и других мыслях становится слишком сильным, когда больше нет мочи бороться с потребностью ощутить крепкое объятие, когда в мечтах и в кишках воцаряется холод, я их просто беру. Вешаюсь на них, цепляюсь за них, обещаю тысячу блаженств — от мелких домашних радостей до самых экзотических утех… А потом, утолив свой голод, ухожу, даже не обернувшись.
Я все им отдаю — чтобы тут же забрать обратно. Я готова вены себе перерезать, лишь бы убедить их в своей искренности, но, не успеют еще мои раны зарубцеваться, как меня уже след простыл. Я не устаю твердить, что не нуждаюсь ни в ком, что мне и так хорошо. Одной. Без мужчины. Но это неправда. Мужчина для меня — враг, без которого не обойтись.
А ведь мужики повсюду, куда ни глянь. Захапали себе все пространство. В телевизоре, например, — одни мужики. Везде — в новостях, на заседаниях Ассамблеи, во всех серьезных передачах. В костюмах, при галстуках, надувают щеки, вещают, рассуждают, как перекроить мир, а на самом деле спят и видят, как бы оттяпать себе кусок пожирнее. Изредка среди них мелькнет какая-нибудь тетка, как герань в траве. Где-нибудь на балконе. Этот цветочек у них специально заведен — для алиби. Чтобы кивала где надо. Да они ее и не слушают. А понадобится — сделают из нее того же мужика.
Женщины по большей части используются, чтобы впаривать вам крем для эпиляции, духи, воздушные подушки, хлопья для пюре и стиральный порошок. В лучшем случае им доверяют озвучить пухлыми губками тексты, написанные другими, не забыв вырядить их в декольте. Их дрессируют, чтобы улыбались, падали ниц и служили тряпкой, о которую можно вытирать ноги. Ну, и еще — чтобы воспроизводили новых человечков по установленному образцу. Их подманивают пальчиком, на них облизываются, прикидывая на вес, как покупку в магазине. Присвистывают: ого, какой задний бампер, а буфера-то, буфера! Но это, конечно, только в том случае, если женщина красивая и выглядит доступной. Потому что всех прочих отшвыривают ногой, попользовавшись мимоходом, да еще и насмехаются, обзывая сарделькой и недотраханной коровой. Мужики причмокивают губами над кружкой пива, утирают рот и перемигиваются, глядя, как перед ними проплывает, качая задницей, очередная красотка в открытом летнем платьице. Шепчут друг другу: «А эта ничего», — и провожают ее глазами, в которых горит огонек похоти. Все остальные для них — суки и шлюхи.
Ну хорошо, не все мужики такие. Есть среди них нежные и внимательные, терпеливые и благородные.
Но…
Лично мне никак не удается полюбить мужика.
И то, надо сказать, я достигла значительного прогресса, потому что раньше терпеть не могла людей вообще.
Никто в моих глазах не заслуживал снисхождения. Чужое горе оставляло меня совершенно равнодушной. Дедушка умер? Мне было одиннадцать. Мать плакала и одевалась в черное, а я напрасно искала в сердце хоть каплю сострадания — оно не желало выдавить ни слезинки, чтобы дать мне вписаться в диапазон глубокой скорби, охватившей семью. Ну нет его, и что? Моя-то жизнь от этого не изменится. Он сроду на меня не смотрел, ни разу не поцеловал, ни разу не посадил к себе на колени, никогда не объяснял теорему Пифагора или сонеты Шекспира. При нем надо было молчать в тряпочку и слушать дневные биржевые сводки или, как вариант, молчать в тряпочку и слушать его разглагольствования насчет положения в мире. Бабушка умерла? То же самое — ноль эмоций. Хотя ее я, кажется, любила. Она была добрая, смешила меня, учила шельмовать в карты и навсегда привила страсть к воздушным яблочным пирогам и телячьему жаркому. Но, когда она умерла, я не плакала.
Я не плакала ни по тете Флавии, ни по дяде Антуану, ни по Огюстену, ни по Сесили.
Я долго жила вот так, отгородившись от мира и с любопытством наблюдая за широкой рекой любви, которая, судя по всему, щедро орошала всех, — кроме меня. Я догадывалась, что любовь — классная штука. Про нее снимали кино, писали книжки, рассказывали всякие истории в журналах. Крещение, день рождения, день святого Валентина… Подарки, пакеты, бантики, младенцы, драмы и тайны.
Я смотрела на все это с холодным интересом. Я никому бы не призналась в собственной неполноценности, считала себя чудовищем и силилась испытать что-нибудь, хоть отдаленно напоминающее подлинное чувство, выволакивала на свет божий давно почившие болезненные воспоминания, надеясь, что это даст мне право вступления в клуб плакальщиков и плакальщиц, влюбленных дур и дураков, и, когда мне все-таки удавалось выжать из себя каплю соленой влаги — правильную полновесную слезу, — когда я находила нечто такое, что могло меня взволновать до глубины души, и принималась рыдать взахлеб, дела это не спасало: рыдала-то я по себе. Только мое жалкое «я» внушало мне настоящую скорбь — безграничную, непреодолимую. И остановиться было невозможно. Застарелая боль вырывалась на волю, и я теряла над ней контроль. Тогда я, горя от стыда, уходила в подполье и прикидывалась, что сострадаю чужой беде или радуюсь чужому счастью. Я очень быстро освоила науку притворства, и никто не подозревал, до какой степени я бесчувственна.