Если Сати удавалось вернуться на Землю днем, то она всегда оказывалась в родной деревне. А ночью — всегда в индийском квартале Ванкувера, на территории, принадлежащей Экумене.
Желтая бронза, желтый порошок куркумы, оранжевый рис, приправленный шафраном, рыжие бархатцы, неяркая золотистая дымка у западного края неба, просвеченная лучами заходящего солнца пыль над полями, которая, впрочем, бывает порой цвета красной хны, или страстоцвета (его называют еще пассифлорой), или даже цвета подсохшей крови — все это цвета индийского краснозема… Все теплые цвета солнечного спектра, все радостные краски солнечного дня… И слабый запах горящей в очаге асафетиды. И монотонная, точно журчание ручейка, беседа тетушки с матерью Моти на веранде. И темная рука дяди Харри, неподвижная на белом листе бумаги. И добродушные свинячьи глазки слоноподобного Ганеши. Чирканье спички, и густой серый завиток ароматного дыма, чудесный запах которого разливается вокруг и тут же исчезает. Запахи, зрительные образы, отзвуки — все это мгновенно вспыхивало и гасло в ее душе, в ее памяти вне зависимости от того, что она делала — шла по улице, ела, отдыхала от невыносимого опустошающего шума неовизоров, в экраны которых она обязана была пялиться целыми днями и под совсем иным солнцем.
А вот ночь повсюду, на любой планете, одна и та же. Ночь — это всего лишь отсутствие дневного света. И ночью Сати всегда оказывалась там, в родной деревне. И это был не сон, нет; не сон! Напротив, в эти минуты она всегда бодрствовала, еще не успев заснуть или проснувшись среди ночи, встревоженная, напряженная, не в состоянии снова уснуть. И какая-нибудь сцена сто раз виденного, такого знакомого спектакля начинала разворачиваться перед нею — не милыми сердцу мимолетными фрагментами, а целиком, в деталях, в четких границах времени и пространства. И стоило этим воспоминаниям начаться, и она уже была не властна над ними, не могла остановить их. Приходилось дать им полную волю, пока они сами не оставят ее в покое. Возможно, это было некое наказание свыше, как у описанных Данте любовников в аду: вечно помнить о былом счастье. Но тем любовникам повезло: они-то помнили о былом счастье ВМЕСТЕ.
Дождь. В ту ее первую зиму в Ванкувере все время шли дожди. Небо давило свинцовой тяжестью, грозило буквально рухнуть на крыши домов, сплющивало даже огромные черные горы, вздымавшиеся, казалось, прямо за городской чертой. А на юге поблескивала рябая от крупных капель дождя серая вода Пролива, на берегу которого стоял когда-то старый Ванкувер, ушедший под воду много лет тому назад, когда вдруг резко поднялся уровень моря. Черный асфальт на улицах был покрыт блестящей коркой из-за постоянного мокрого снега и дождя. И постоянно дул ветер, заставлявший Сати скулить, как собака, съеживаться в комок и дрожать от страха и странного возбуждения, так свиреп, безумен и страстен был этот холодный ветер, прилетевший прямо из Арктики и принесший сюда ее ледяное дыхание, дыхание «белого медведя», как здесь говорили. Ветер насквозь пронизывал тонкое пальто Сати, но уж сапоги-то на ней были теплые, хотя и довольно безобразные — огромные черные сапоги из какого-то синтетического материала, в которых она, не глядя под ноги, шлепала прямо по лужам, ибо знала, что скоро будет дома. Странно, но эти ужасные, холода даже давали ощущение некой всеобщей безопасности: люди спешили по улицам, словно не замечая друг друга; все их чувства — ненависть, страсть, любовь — были как бы заморожены. Но Сати, в общем, нравился Север с его холодом и вечным дождем, нравился этот прекрасный угрюмый город.
Тетушка, правда, выглядела здесь совсем крошечной и какой-то эфемерной, похожей на случайно залетевшего в комнату мотылька. Красно-оранжевое хлопчатобумажное сари, тонкие бронзовые браслеты на хрупких, точно лапки насекомого, запястьях. Их соседями здесь были в основном индийцы и индо-канадцы, но тетушка и среди своих соплеменников выглядела чересчур маленькой и хрупкой, чересчур непохожей на всех остальных, чужеродной, неуместной. Даже улыбка у нее была нездешняя и почему-то все время извиняющаяся. И в Ванкувере тетушке все время приходилось носить чулки и башмаки. Только когда она готовилась ко сну, Сати снова могла увидеть ее маленькие коричневые ступни, обладавшие, казалось, совершенно независимым нравом и всегда прежде — там, на родине, в деревне, — бывшие такой же видимой и заметной частью самой тетушки, как ее глаза и руки. А здесь ей приходилось засовывать свои непокорные ступни в какие-то жесткие кожаные футляры — все равно что ампутировать их! — из-за этого проклятого холода. Поэтому тетушка старалась ходить поменьше, да и ходила гораздо медленнее, не бегала, как прежде, не хлопотала по хозяйству, не суетилась на кухне. Чаще всего она сидела у электрокамина в гостиной, завернувшись в старенький вязаный шерстяной плед, точно бабочка, вернувшаяся в свой кокон и невольно уходившая все дальше и дальше из этой жизни.
К своему изумлению, Сати обнаружила, что теперь гораздо лучше понимает мать и отца, которых почти не знала до пятнадцати лет, чем тетушку, хотя прежде, забравшись к ней на колени и заключенная в кольцо ее теплых рук, она обретала истинный рай. Впрочем, было очень приятно «открыть» для себя и собственных родителей; Сати восхищалась добродушным остроумием матери, ее смекалкой, ее высоким интеллектом; ей доставляли истинное удовольствие неумелые и застенчивые попытки отца показать ей свою любовь.