Шевеля на ходу плечами, высоко подняв голову, с победоносной улыбкой на лиловом от пудры лице, Лиз Курицына свернула с улицы Германской революции на улицу Третьего интернационала.
С каждым шагом поворачивая туловище то направо, то налево, она размахивала, как кадилом, плетеным веревочным мешком, в который был втиснут голубой таз с желтыми цветами.
Кукин повернулся через левое плечо и молодцевато шел за ней до бани. Там она остановилась, повертелась, торжествующе взглянула направо и налево и вспорхнула на крыльцо.
Дверь хлопнула. Торговки, сидя на котелках с горячими углями, предложили Кукину моченых яблок. Не взглянув на них, он, радостный, спустился на реку.
«Пожалуй, – мечтал он, – уже разделась. Ах, черт возьми!»
Ледяная корка на снегу блестела на вечернем солнце. Погоняя лошадей, мужики ехали с базара. Вереницами шли бабы с связками непроданных лаптей и перед прорубью ложились на брюхо и, свесив голову, сосали воду:
– Животные, – злорадствовал Кукин.
Когда он шел обратно через сад, луна была высоко, и под перепутанными ветвями яблонь лежали на снегу тоненькие тени.
«Через три месяца здесь будет бело от осыпавшихся лепестков», – подумал Кукин, и ему представились захватывающие сцены между ним и Лиз, расположившимися на белых лепестках.
Он посмеялся шуткам молодых людей, которые подзывали извозчиков и говорили «проезжай мимо», и в приятном настроении повернул в свой переулок.
Клуб штрафного батальона был парадно освещен, внутри гремела музыка, на украшенной еловыми ветвями двери висело объявление: труппа батальона ставит две пьесы – «Теща в дом – все вверх дном» и антирелигиозную.
Чайник был уже на самоваре. Мать сидела за Евангелием.
– Я исповедовалась.
Кукин сделал благочестивое лицо, и под тиканье часов «ле руа а Пари»[1] стали пить чашку за чашкой – седенькая мать в ситцевом платье и ее сын в парусиновой рубахе с черным галстучком, долговязый, тощий, причесанный ежиком.
В канцелярию приковыляла хромоногая Рива Голубушкина и велела идти к Фишкиной – графить бумагу.
– Читали газету? – спросила она, подняв брови: – Есть статья Фишкиной: «Не злоупотребляйте портретами вождей». – И, откинув голову, она выкатила груди.
Было холодно. В открытое окно дул мокрый ветер.
Рива усердно переписывала. Кукин, стоя, разлиновывал.
Фишкина, приблизив темное лицо к его руке, смотрела, и ее черная прическа прикоснулась к его бесцветным волосам. Тогда она встряхнулась и отошла к окну.
Стояла, вглядываясь в тучи, коротенькая, черная, прямая и презрительная. Потом негромко высморкалась и, повернувшись к комнате, сказала:
– Товарищ Кукин.
Приотворилась дверь, и кто-то заглянул. Она надела желтую телячью куртку и ушла.
– Вы ей понравились, – выкатывая груди, поздравляла Рива и таинственно оглядывалась. – Старайтесь к ней подъехать: она вас будет продвигать. Жаль только, что нас с ней переводят. Но ничего, я вам буду устраивать встречи.
– Возможно, – радовался Кукин. – В конце концов, я не против низших классов. Я готов сочувствовать. – И ликуя, он насвистывал «Вставай, проклятьем».
Красные и синие шары метались по ветру над бородатым разносчиком. На углах голосили калеки. От дома к дому ходила старуха в черной кофте:
подайте милостыньку, христа ради,
что милость ваша —
кормилица наша,
глухой больной старушке.
У ворот с четырьмя повалившимися в разные стороны зелеными жестяными вазами Кукин положил руку на сердце: здесь живет и томится в компрессах Лиз. У нее нарывы на спине – в газете было напечатано ее письмо, озаглавленное «Наши бани».
В библиотеке висели плакаты: «Туберкулез! Болезнь трудящихся!» – «Долой домашние! Очаги!»
– Что-нибудь революционное, – попросил Кукин. Девица с желтыми кудряшками заскакала по лесенкам.
– Сейчас нет. Возьмите из другого. «Мерседес де-Кастилья», сочинения Писемского…
Ах, черт возьми? а он уже видел себя с теми книжками – встречается Фишкина: – Что это у вас? Да? – значит, вы сочувствуете!
Мать сидела на диване с гостьей – Золотухиной, поджарой, в гипюровом воротнике, заколотом серебряной розой.
– Не слышно, скоро переменится режим? – томно спросила Золотухина, протягивая руку.
– Перемены не предвидится, – строго ответил Кукин. – И знаете, многие были против, а теперь, наоборот, сочувствуют.
Покончив с учтивостями, старухи продолжали свой разговор.
– Где хороша весна, – вздохнула Золотухина, – так это в Петербурге: снег еще не стаял, а на тротуарах уже продают цветы. Я одевалась у де-Ноткиной. «Моды де-Ноткиной»…
Ну, а вы, молодой человек: вспоминаете столицу? Студенческие годы? Самое ведь это хорошее время, веселое…
Она зажмурилась и покрутила головой.
– Еще бы, – сказал Кукин. – Культурная жизнь… – И ему приятно взгрустнулось, он замечтался над супом: – Играет музыкальный шкаф, студенты задумались и заедают пиво моченым горохом с солью…
О, Петербург!