Я пришла в Пушкинский 10 апреля 1945 года. Музей был в ужасном состоянии. Мы дежурили по ночам, чтобы в случае чего успеть спасти экспонаты от очередной протечки. Обходили три раза за ночь — целой комиссией.
И однажды, в первые дни после того, как я была назначена хранителем (а случилось это не сразу, где-то через полгода, потому что все-таки ко мне присматривались), мне снится, что я, как всегда, обхожу музей. Но в одиночестве. Иду по Итальянскому дворику и вижу, как Коллеони, тот самый, которого изваял Верроккьо, осторожно — очень хорошо помню — спускается с коня и направляется к выходу. Я еще подумала во сне: «Как он элегантен!» Но тут осознаю, что происходит, и меня охватывает ужас. Я же за него отвечаю, а он куда-то уходит! Я ему кричу: «Нельзя!» А он не слушает. Идет себе дальше. Я за ним. Даже не иду, бегу. Он шагает медленно, а я бегу быстро, но он все равно оказывается впереди меня. Понимаю, что его не догнать, но сама себя успокаиваю: «Ничего, он все равно не пройдет в дверь, она же низкая, а он выше. Не получится тебе, Коллеони, от меня уйти!» Потом смотрю: проем двери расширяется, и Коллеони выходит. И самое поразительное, что прямо в небо. Я вижу его силуэт и голову на фоне чистого неба. Такая картина может открыться только с определенной точки — у пьедестала, на котором стоит оригинальная скульптура в Венеции.
Когда спустя годы я в первый раз приехала в Венецию и на площади Санти-Джованни-э-Паоло увидела этот памятник на фоне неба, то сразу вспомнила свой сон. Возникло ощущение дежавю. Я очень удивилась этому своему впечатлению. Коллеони наяву как продолжение Коллеони из моего сна.
А когда я задумываюсь о своей жизни и память возвращает в прошлое, перед глазами сразу возникает другой памятник — на Тверской площади. Я очень хорошо его помню. Он был для нас местом встречи, местом притяжения, местом наших детских игр. Когда родители отпускали нас гулять, мы сразу устремлялись к этому монументу, а потом бегали вокруг и играли. У меня даже сохранился снимок: кто-то из взрослых везет на санках меня и мою подружку Амалию прямо к этому памятнику, а мы сидим, подняв вверх лица, и внимательно на него смотрим…
А теперь неожиданное. Нет, это был не памятник известному художнику — чего можно было от меня ожидать, — и его созерцание отнюдь не определило мою судьбу.
Мы жили в самом центре Москвы, на Тверской площади, недалеко от того места, где сегодня располагается мэрия. Которая, правда, существовала уже и тогда, только называлась иначе. А вот площадь в ту пору именовалась Советской, и на Советской площади стоял памятник с соответствующим названием «Монумент советской конституции», который венчала статуя Свободы, отлитая по эскизам Николая Андреева. Именно этот обелиск почему-то и стал для меня символом того времени.
Наша семья жила на втором этаже дома, в котором сейчас находится ресторан «Арагви». Дом в ту пору был гостиницей с просторными номерами и высоченными потолками. В этих номерах жили люди, и один такой, в котором выделили часть под кухню, принадлежал нам. Наши окна выходили прямо на памятник. Может быть, поэтому в моем детском мире он занимал такое большое место. Да и въяве это был внушительных размеров обелиск, в арки которого были вмонтированы бронзовые щиты с текстами статей первой советской конституции. А потом памятника не стало. Почему он был взорван — мне до сих пор непонятно. Думаю, что это еще одно свидетельство безответственного и бездумного обращения с историческим прошлым. Кому помешал памятник историческому документу, зафиксировавшему переход от одной формации существования страны к другой? Это же совершенно знаковое событие, и не было ничего дурного в том, что его таким образом увековечили. Но что теперь об этом жалеть… От монумента не осталось и следа. А память моя хранит ту картину советского времени.
И если скользнуть мысленным взором по памятнику, по двору, обвести взором нашу комнату, то в ней обязательно проявятся дорогие для меня тени — мои мать и отец.
Когда меня просят рассказать о родителях и других близких мне людях, я всегда испытываю сожаление — могла о многом у них спросить, но почему-то не сделала этого. С годами я поняла, что мало знаю о родителях того, что мне хотелось бы знать. И это не отсутствие интереса к ним, к их жизни, а просто свойство, присущее юности. Все мы в юные годы не задумываемся о том, что, когда станем старше, проживем жизнь, нам захочется больше знать о своих родственниках, их жизни, которая была до нашего рождения, о том времени, в которое потом родились мы, росли и взрослели. Мы не задумываемся о том, что однажды спросить станет некого.