Во цвете лет[2] ушла мать. Тридесять годов и год прожила. Недолги и горьки[3] были дни ее жизни. Весь день сидела в дому и из дома не выходила. Подруги и соседки не приходили навестить, и отец не кликал званых. Молча пригорюнился дом наш, двери чужим не распахивал. На ложе лежала мать и рекла мало. А в речах ея раскрывались чистые крыла и влекли меня в блаженные чертоги. Сколь любила я ее глас. Часто открывала я дверь, чтобы она спросила: кто это.
Шалила я по-ребячески.[4] Иногда сойдет она с ложа и сядет у окна. Сидит у окна, и одежды ея белы. Вовеки белы ея одежды. Приключился дядя отца в город, узрел мать и счел ее сестрой милосердия, обманули его одежды, и не понял, что больная она. Недуг ее, недуг сердечный долу примял ее жизнь. Летом слали ее лекаря на целебные воды, но не успеет она уехать, как возвращается, говоря, что от тоски нет ей покоя. И вновь сидит у окна или лежит на ложе.
Отец торг и ряд умалять стал. И в страну Немецкую, куда ездил из года в год толк весть со товарищи, ибо купец отец мой и бобами торгует, не поехал отец на этот раз. В те дни и в то время забыл пути света. И возвращаясь в вечерний час домой, сидел возле мамы. Левой рукой[5] подопрет голову, а правая в ее руке. А иногда приложит она уста к руке его и поцелует.
Зимой в год смерти мамы семижды смолк дом наш. Мама с постели не вставала, лишь когда стелила Киля постель. На пороге положили ковер, дабы поглотил ковер звук шагов. Запах целебных снадобий тек по всем комнатам, и во всех комнатах тяжелая тоска. Лекари не отступались от дома. И без зова приходили. Спросят их о ее здравии, скажут — от Господа исцеление. То есть иссякла надежда, целенья недугу нет. А мама не стонала и не жаловалась и слезу не роняла. Молчком лежала мать на одре, и силы ее таяли как тень.
Шли дни, и надежда тешила нам сердца, что еще поживет мама. Зима прошла, миновала,[6] и дни весны пришли на землю. Мама будто забыла хворь. Воочию зрели мы, как слабеет недуг ее. И лекаря утешали нас, мол, есть надежда. Лишь придут весенние дни, и свет солнца оживит ее кости.
На пороге стояла Пасха. Киля справила все нужды праздника. И мама заботилась, чтобы нехватки не было. Как хозяйка блюла[7] домашний очаг. И новое платье справила себе.
За несколько дней до Пасхи встала она с постели. У зеркала встала и новое платье надела. Мелькнули тени ее тела в зеркале, и свет жизни озарил лик ее. Сердце мое ликовало. Прекрасен был ее облик в том платье. Но не отличить новое платье от старого платья, оба белы, и платье, что сняла, было как новое, затем что пролежала мама всю зиму и одежд не надевала. Не знаю, в чем я узрела знак и надежду. Может, весенний цветок, что приколола у сердца, издавал аромат надежды. И запах лекарственных снадобий прошел, миновал, и сладость нового запаха пронизала дом наш. Много благоуханий узнала я, но такого не нашла. Однако вновь обоняла я этот аромат в сновидении. Откуда взялся этот запах? Ведь мать не умащала плоть женскими благовониями.[8]
Мать сошла с постели и села у окна. У окна стоял столик, а в столике ларчик. Ларчик заперт на замок, и ключ к ларчику висел на шее мамы. Беззвучно открыла мать ларчик и стопку рукописных листов достала и читала их весь день. До вечера читала мать. Дверь открылась дважды и трижды, но не спросила она: кто там, заговаривала я с ней — не отвечала. А напомнили ей испить лечебных снадобий, махом испила ложку снадобий. Лица не скривила и слова не молвила, будто иссякла их горечь. А испив, вернулась к рукописи.
А рукопись исполнена совершенным почерком на тонкой бумаге, длинными и короткими строками писана. И видя, как мать читает, сказала я в сердце своем, что навеки не оставит она эту рукопись. Снур ключа на шее соединял ее с ларчиком и с рукописью. Но на исходе дня взяла мать рукопись и перевязала ее нашейным снурком с ключом, поцеловала и бросила ее вместе с ключом в печь. А вьюшка закрыта. Лишь уголья мерцали в печи. Язык пламени лизнул тонкие листы, бумага вспыхнула — и дом полон дыму. Киля ринулась в светлицу распахнуть окно, но мать удержала ее. Рукопись пылает и дом полон дыму. А мать сидела[9] у ларца и до вечера вдыхала дым рукописей.
Тем вечером пришла Минчи Готлиб проведать маму. Это подруга ее Минчи, что училась с ней вместе в девичестве у Акавии Мазала. Госпожа Готлиб села у постели мамы. Два, три часа сидела. Минчи, сказала мать, дай напоследок гляну на тебя. Минчи вытерла слезы и сказала: крепись, Лия, еще возвратятся силы твои, как прежде, для жизни. Мама молчала, и грустный смешок витал на ее пылающих устах. Вдруг взяла мать Минчи за руку и сказала: иди домой, Минчи, справь нужды субботы и завтра пополудни проводи меня на погост. Был вечер четверга, канун сретенья субботы.[10] Госпожа Готлиб погладила ладонью руку мамы, простерла персты и сказала: Лия. И сдавленные рыдания сдержали речи ее, и пали мы духом.
Отец пришел с работы из лавки и сел перед постелью. Мать поцеловала его, и ее грустные уста тенью скользнули по его лицу. Госпожа Готлиб встала, укуталась и вышла. Мать встала с одра, и Киля постелила ей постель. Рукава белого платья забились в воздухе полутемной залы.