Когда в 1979 году Кирилл появился в Русском научном центре при Гарвардском университете, ему было уже за шестьдесят. В этом возрасте трудно менять образ жизни и привычки. Но он удивительно быстро освоился в Центре (что, кстати, — позволю себе нескромное замечание — говорит в пользу этого учреждения) и почувствовал себя среди нас как дома. Все мы любили и уважали его. В нашей памяти он остался не только как удивительно милый и симпатичный человек — он значил для нас больше: это был настоящий представитель той гуманной и гуманистичной традиции русской интеллигенции, которую не смогли вытравить годы преследований и тюрьмы.
Почти каждое утро, около одиннадцати, научные сотрудники Центра устраивают небольшой перерыв в работе, собираясь в гостиной выпить кофе и поболтать. Я все еще вижу, как Кирилл сидит в кресле, углубясь в газету, но не упуская при этом ни слова из клубящихся вокруг него разговоров. Вдруг что-то привлекает его внимание, и он отрывается от газеты, чтобы принять участие в беседе, рассказать какой-нибудь случай из собственной жизни.
А жизнь у него была необыкновенно яркая. Бывшие советские граждане в нашем Центре не редкость, но Кирилл выделялся среди них. Он на собственном опыте познал то, что, мягко говоря, можно назвать наименее привлекательными чертами жизни в СССР: допросы в органах госбезопасности, тюрьму и лагерь. Конечно, были у него и не столь мрачные воспоминания: жизнь в Ленинграде, участие в Отечественной войне, редкостная атмосфера товарищества в интеллигентских диссидентских кругах... Все вместе складывалось в удивительно интересную жизнь, и Кирилл обладал редким даром одним штрихом, без пафоса и преувеличений дать точный и емкий портрет какой-нибудь стороны советской действительности. И хотя все мы с нетерпением ожидали завершения его гигантского проекта — составления «Словаря русской ненормативной лексики», — многие из нас считали, что ему надо писать мемуары. Когда ему говорили об этом, он всегда отвечал, что, конечно, возьмется за книгу — как только кончит словарь. Но ему не хватило времени...
Он проводил четкое различие между советской властью и народом его родной страны, никогда не ставя между ними знак равенства. Полюбив свой новый дом, он не перестал быть русским патриотом. Столь трудная жизнь, как у него, кого угодно могла бы превратить в пессимиста — но наш русский друг любил порассуждать о превратностях судьбы, о том, как даже в самых безнадежных обстоятельствах, даже в Советском Союзе удача может неожиданно улыбнуться человеку. Как дорого дали бы мы, чтобы услышать полный рассказ о его жизни в те страшные для советского народа годы. Ведь мало кто мог бы поведать о них столько, сколько Кирилл. Но скромность была для него так же органична, как и смелость. Однако все те, кому довелось знать его, видели его высокие человеческие качества и понимали, какие ценности он отстаивает.
Впервые я попал в дом писателя Косцинского в начале 1960 года. Привел приятель из ленинградских литературных трущоб. Что-то читали, выпивали. Не помню, что говорил Кирилл, но отчетливо помню покалывающее, дух спирающее чувство в груди, ощущение недозволенности происходящего. Так говорить вслух, при посторонних было в те годы нельзя. А он говорил — легко, чуть посмеиваясь, не бравируя, но все же получая явное, забытое всеми нами удовольствие — удовольствие от раскованной, безоглядной человеческой речи.
За это его и взяли. Следователи потом выстраивали сложную систему доказательств, ломали свидетелей — бывших друзей, — чтоб те подтвердили «распространение произведений, порочащих советский строй». Но на «распространение» тогда в общем-то смотрели сквозь пальцы. Кирилл же был возмутительным примером того, что даже под властью КГБ можно жить и не трястись с утра до вечера. Что можно говорить что думаешь и про то, что болит. Просто у них не было подходящего закона, чтобы судить прямо за это. Зато подслушивающая аппаратура уже была и вполне приличного качества (кажется, американская). Так что все его разговоры они слышали, и им было ясно: такого надо брать даже в эпоху «позднего реабилитанса».
Вернувшись в Ленинград из лагеря, он стал неумело осторожничать. Например, для важных переговоров уводил гостя из квартиры, прогуливался с ним по набережной канала. Я протестовал, пытался доказывать, что таким способом он ясно показывает шпикам, с кем из своих знакомых он занимается «грязной антисоветчиной», а с кем — нет. И что держать при этом в руках портфель, набитый запрещенной литературой, уж совсем глупо. Он только цыкал на меня, обзывал «вольняшкой», ничего не понимающим в конспирации.
При всех этих уловках, он не мог удержаться от прежних выходок. Вот он встречает в Союзе писателей знакомого, который пытается не заметить его, проскользнуть мимо бывшего лагерника. «Эй, Аркадий, — кричит Кирилл через весь зал. — Ты Би-Би-Си вчера слушал? Как там? Синай уже наш или нет?» И знакомый растекался по стенке бело-розовым пятном.
Он уже во всю работал над своим словарем. Его интересовали все слои, все области, все задворки жаргона. Узнав, что я поигрываю в карты, выцедил и из меня несколько картежных терминов, которых не было у него в картотеке.