Растянув рот в нарисованной улыбке, задумчиво-мечтательный клоун Огюст сидел у подножия веревочной лестницы, уходящей в небо. Казалось, ничто не в силах стереть с его печальной физиономии отблеск застывшего веселья. Улыбка жила своей собственной жизнью, блуждая по губам с загадочной отрешенностью, словно ей было ведомо неведомое.
Трогательно-нелепое сочетание блаженного выражения и аляповатого грима почему-то особенно полюбилось публике, что было только на руку артисту: владеть лицом он научился давно, и трудно было заподозрить, что мысли его бесконечно далеки от арены. В его арсенале было множество трюков для развлечения почтеннейшей публики, но один заслуживает отдельного рассказа. Размалеванный паяц дерзнул изобразить Чудо Восхождения.
Огюст ждал, когда белая лошадь с золотистой до земли — гривой ткнется теплой мордой ему в затылок. Это прикосновение напоминало прощальный поцелуй, неслышный, как капелька росы, мимолетной лаской сбегающая по зеленой травинке. В этот миг Огюст словно пробуждался ото сна.
По вечерам, когда солнце тонуло за горизонтом, Огюст выходил на островок света, отгороженный от остального мира пурпурным бархатом циркового барьера. Он делил этот островок с существами и предметами, которые, оживая в огнях рампы, помогали ему творить Чудо. Стол, стул, ковер; лошадь, колокол, бумажный обруч; автомобильная покрышка, луна, пригвожденная к куполу цирка, и, конечно же, веревочная лестница. С этим нехитрым реквизитом Огюст из вечера в вечер разыгрывал мистерию Познания и Искупления.
По черным рядам хищно скользили лучи прожекторов, выхватывая из темноты зачарованные лица зрителей, и, облизнув их, неслись дальше, словно обводя сверкающим языком зияющую пасть в поисках недостающего клыка. Рой пылинок, выхваченных вспышками магния, обволакивал музыкантов, словно в забытьи обхвативших свои инструменты. В прихотливой игре теней они напоминали колышущийся на ветру тростник. Под глухой барабанный вздох, извиваясь, выползал человек-змея, трубный глас ликующе встречал лихого наездника, презревшего седло. Когда из-за кулис выходил Огюст, раздавалась жалобная песня смычка, а пока клоун дурачился, ему вторило насмешливое кукование кларнета. Но стоило начаться перевоплощению, как оркестр, встрепенувшись, принимался нанизывать звуки на невидимую спираль, которая, словно карусельный вихрь — расписную лошадку, затягивала и увлекала за собой артиста.
По вечерам, накладывая грим, Огюст возвращался к давнему спору со своим зеркальным двойником. Тюленей сколько ни дрессируй, они ластоногими были, ими и останутся. Лошадь, даже со звездой во лбу, — всего лишь лошадь. Стол… ну, тут все понятно. А что Огюст? Он же человек! Ему доступно большее! Он властен над людскими чувствами. Хотя рассмешить или довести до слез — дело нехитрое. Это клоун понял задолго до того, как пришел в цирк. Но ему хотелось большего. Хотелось делать людей счастливыми, дарить радость чистую, всесозидающую, а не подсовывать суррогат из смешков и хихиканья под непременное шуршание конфетных фантиков. Это стремление и привело Огюста к подножию веревочной лестницы. Ощутить состояние, близкое к трансу, ему самому удалось лишь единожды, и то по случайности; правда, при этом он не смог доиграть представление, начисто позабыв свою роль… Когда он очнулся, ошалевший и испуганный, зал взорвался аплодисментами. На следующий вечер Огюст попытался повторить этот трюк в надежде, что обезличенный бессмысленный смех, больше похожий на вороний клёкот, сменится общим радостным ликованием. Но увы! — его по-прежнему ждало надоевшее потное рукоплескание влажных ладоней.
Необъяснимый успех коротенького номера раздражал Огюста. Гогот толпы резал слух. Но однажды вместо смеха раздалось улюлюканье, свист, на арену полетели шляпы и объедки. Огюст вновь нечаянно застрял на грани реальности и вымысла. Полчаса зрители терпеливо ждали, потом по рядам пополз недоуменный шепоток, быстро сменившийся возмущенным гулом… А потом раздался негодующий рев… Придя в себя, Огюст обнаружил, что лежит в своей гримерке, а над ним склонилось озабоченное лицо доктора. Вместо лица у клоуна было сплошное месиво из ссадин и кровоподтеков. На гриме уродливо запеклись багровые сгустки. Казалось, клоун побывал в лапах мясника-садиста.
Закулисье беспощадно. Администрация цирка немедля расторгла контракт, и Огюст оказался выброшенным из своего привычного мира. Дважды в одну реку не входят, решил он и отправился куда глаза глядят. Оставаясь неузнанным, тенью скользил среди тех, кого учил смеяться. Он не винил людей за короткую память, но в его сердце поселилась тоска. На глаза то и дело наворачивались слезы. Поначалу он не придавал им значения. Смахивая непрошеную влагу, говорил себе, что просто не успел привыкнуть к этой новой жизни, жизни без цирка, что скоро все образуется. Но шли месяцы, а ничего не менялось. Огюст страдал, чувствуя, что лишился чего-то очень важного. Не работы, заключавшейся в том, чтобы веселить народ, — нет, он утратил нечто большее, без чего жизнь теряет смысл. Он долго ломал себе голову и однажды понял, что просто-напросто забыл, каково это — быть счастливым. Потрясенный своим открытием, он выскочил на улицу, поймал такси и попросил отвезти его за город. Водитель вопросительно обернулся.