Ален откатился под куст можжевельника и закрыл глаза — они невыносимо болели. «Бредовая затея», — обречённо подумал он, коснувшись пальцами воспалённых и опухших век.
Каким-то чудом ему удалось продвинуться к побережью, к Ла-Маншу, и от лагеря его теперь отделяли три дня пути, в течение которых ему дважды повезло: первый раз, когда он забрался на товарный поезд, а второй — когда спрятался под брезентом в кузове грузовика, заполненном большими мешками с чем-то мягким, на ощупь схожим с овечьей шерстью; он проковырял в одном мешке дырочку и засунул туда палец, движимый надеждой отыскать что-нибудь съедобное. Надежда не оправдалась, зато лежать среди этих мешков было удобно и тепло. Когда впереди показалось скопление огней, он на повороте соскочил с грузовика, решив, что оставаться в машине слишком опасно, и остаток ночи брёл туда, где, по его представлениям, было море.
Да, два раза ему повезло, но похоже, что это и всё. Конец. Что он, полуслепой и едва держащийся на ногах от слабости, может сделать? Даже если б он и добрался до побережья, итог один: его или поймают и водворят обратно в лагерь, или он умрёт. «Глупо умирать в конце войны, — подумал он, лёжа на спине и закрыв рукой глаза, — так, как он, особенно глупо». Такую историю хорошо рассказывать через много лет в кругу друзей в качестве забавного анекдота. Все бы смеялись и спрашивали: «Неужели это и в самом деле было? Нет, скажи, ты нас не разыгрываешь? Неужели ты и впрямь влип в такую историю?»
Однако сейчас ему совсем не смешно. И вряд ли доведётся когда-нибудь потом посмеяться над этим, потому что никакого «потом» для него уже не будет. Одна нелепость за другой — и вот он лежит здесь, на зелёном холме Англии, беглец из лагеря для немецких военнопленных, лежит и знает, что для него всё кончено. «Не надо было бежать, — вяло подумал он, — может быть всё-таки удалось бы доказать, что произошла ошибка».
Ален перебрался из тени на солнце (его знобило от незажившей раны в плече) и плотнее закрыл глаза… Всё началось с этих проклятых картин. Сидеть бы ему на месте и не дёргаться: если они сгорели, так уж сгорели, всё равно ничего не поправишь, так нет, понесло его проверять, правда ли принесённое Анри известие, что дом, где хранилась коллекция отца, сгорел. Конечно, эти картины, — всё, что у него есть, а вернее, было, однако помчаться из Парижа в район, где вот-вот начнутся бои (англо-американские войска уже открыли в Северной Франции второй фронт), было настоящим безумием. Если там ещё что-то можно было спасти, старый Поль сделал бы это без него. На старика можно положиться… если он жив, разумеется.
Он узнал, что дом сгорел дотла, раньше, чем добрался до места. До места-то он вообще не добрался. Ночная темнота, разорванная вспышками взрывов, стрельба, крики, бегущие по улицам немецкие солдаты, грохот над головой, огонь… Огонь преследовал его по пятам, он метался по тёмному незнакомому дому, натыкаясь на мебель и стены, в поисках выхода и под конец был вынужден совершить отчаянный прыжок с рушившейся под ногами лестницы. Падение его оглушило, но в общем прошло благополучно. Очнувшись, он побрёл назад к дому в надежде отыскать какую-нибудь одежду: пожар застал его спящим, и он был почти совсем раздет. И надо же ему было наткнуться на тот чемодан! Чемодан лежал перед ним совершенно целый, неповреждённый, будто кто-то специально положил его здесь, в двух шагах от рухнувшей стены; пыль и битый кирпич оседали на его чёрной глянцевитой поверхности.
Ален, не раздумывая, поднял ближайший камень и сбил замки: не оставаться же на улице голым. Идиотский поступок — надеть на себя неизвестно что. Правда тогда, в спешке, под обстрелом, когда шальная очередь каждую минуту могла задеть его, было не до того, чтобы разглядывать подвернувшуюся находку; к тому же у него слезились и болели глаза (он слишком долго пробыл в дыму, вблизи огня). Но всё же какое безрассудство! Немецкая форма — нелепость номер один. Нелепость номер два — стрельба. В сущности, он даже и стрелять-то из автомата не умел, видел, как это делается, но сам раньше ни разу не держал его в руках. В поисках укрытия он забежал во двор, наткнулся на бегущих впереди немцев, шарахнулся обратно, увидел, что сзади тоже бегут, почувствовал себя в ловушке, бросился к ближайшей двери, но она оказалась запертой, споткнулся обо что-то, упал и, обнаружив под рукой кем-то брошенный автомат, схватил его и дал очередь по нагонявшим его немцам. Хорошо хоть промазал… Он почему-то и мысли не допускал, что это не немцы.
После этого все его заявления выглядели смехотворно. А ещё бумаги, которые при обыске нашли в его карманах. Поди докажи, что он о них понятия не имеет…
Ален осторожно потрогал раненое плечо. Да, не повезло ему. Одно за одним… В том городишке он никого не знал; хорошее владение немецким и плохое английским — тоже очко не в его пользу. Объясняться поначалу пришлось на немецком, ранившие и взявшие его в плен солдаты — англичане — по-французски не понимали. Одно, другое, третье, а в результате — лагерь для военнопленных. К решению бежать его подтолкнули глаза. Он чувствовал, что слепнет: после пожара что-то случилось с глазами, они с каждым днём болели всё сильнее, и видел он всё хуже. Его охватывало отчаяние при мысли, что пока с ним разберутся, он совсем ослепнет. Рану на плече ему перевязали, однако он больше нуждался в хорошем окулисте, а окулиста то ли не было, то ли для него не сочли нужным искать. Бессмысленный побег — он знал это с самого начала. Удивительно лишь, как далеко ему удалось уйти… Но до Франции не добраться. По крайней мере, теперь нечего расстраиваться из-за картин, оттого, что они сгорели и у него нет ни гроша, хуже ему уже не станет. Куда уж хуже…