Вечер. Стрелки часов приближаются к девяти. Сейчас вернется домой Михаил, а ей, Даше, придется вновь исполнять роль его любимой, сутками не отходящей от плиты женщины, печальной, грустящей… Через тридцать минут ему позвонит шеф и Михаил отправится к Розанову в Архангельское. Там его уже будут поджидать…
Впрочем, Даша и сама точно не была в этом уверена — просто очень хотела, чтобы получилось именно так… Именно так, и никак иначе. Она не могла предположить, что все сложится столь плохо. Что она прибудет в коттедж к Розанову всего на десять минут раньше своего нынешнего ухажера — а там уже все будет кончено, и только спор, возникший между Снетковым и Гаспаряном, не позволит Даше реализовать свой план полностью. Она не предполагала, что Гаспарян окажется таким неуступчивым — казалось, ритмы столичной жизни окончательно избавили этого забавного парня от непредсказуемого кавказского темперамента. Что он давно уже должен забыть слова, которыми попытается достучаться до Снеткова, втемяшить в его голову нынешние его роль и положение. И уж ни в каком жутком сне она не представляла, что ей придется убить человека. Человека, проявлявшего к ней, к Даше, максимум внимания и предупредительности. Человека, без раздумий согласившегося исполнить предложенный ею план. Он так странно посмотрит на нее, во лбу появится небольшое темное отверстие, ноги подвернутся, и он, совершенно уже не тот, прежний, сильный и уверенный в себе человек, без стона медленно опустится на пол.
Она не представляла себе, что, не отрываясь, будет смотреть в его умирающие глаза, пытаясь обнаружить хоть отблеск не покинувшей пока этого тела жизни. Сжимать в чуть вспотевшей ладошке пистолет, готовая выстрелить еще раз и еще, пока не убедится, что с этим человеком все кончено. Все и навсегда.
Тогда, в квартире Михаила, она еще не знала, что ей предстоит увидеть, как плачет Гаспарян. Не знала, как тяжел Снетков, — его тело безвольным, неподъемным мешком будет волочиться по заледенелой тропинке, а в коттедже, у стола Розанова, замрет в недоумении ее, может быть, последний мужчина. Щелкопер, безвольный и никчемный враль.
Она многого не знала и не могла знать. Многого не предполагала. Да если бы и знала. Что это могло изменить? Остановило бы ее это знание? Предвидение сцены в Шереметьеве, когда оперативники будут выкидывать ее из автомобиля на мокрый грязный снег, а затем с размаху забрасывать в воронок, стянув браслетами руки за спиной? Потом будут женщина-следователь, в которой не осталось ничего женского, дверь камеры, за которой ее будут ждать не похожие ни на что существа… Затем душка-следователь… Она уже почувствует себя почти свободной, но за спиной вдруг снова загремит засов, и шаги уходящего от двери ее камеры надзирателя еще долго будут звучать эхом в ушах.
Она тогда еще не знала, что ее приятель, Миша Сергеев, решится на безумный, отчаянный шаг, на который не решился бы ни один здравомыслящий человек. Что единственный свидетель за день до освобождения Даши умрет в камере после простенького укола в вену — от эмболии…
И об этом не узнает никто, кроме осуществившего вскрытие тюремного прозектора: за тысячу американских долларов он впишет в карту умершего диагноз, подтверждающий естественную смерть Гаспаряна. А после работы поспешит вместе с женой в магазин покупать новый японский телевизор.
Она не могла всего этого знать. Но предполагала? И от страха быть пойманной отгораживалась великолепно рассчитанной схемой, уверенностью в преданности ей, пусть одномоментной, знакомых мужчин? Она так устала от этой жизни, вечных обязанностей вперемешку с жеваными простынями, гостиничными номерами в Европе, евроремонтом в своей московской квартире, где она старалась бывать как можно меньше… От всех поганых, скользких, похотливых лиц в надраенных до блеска автомобилях… Ей так хотелось денег, чтоб не желать более ничего. Денег — как свободы попавшей в капкан лисице, и она готова была перегрызть не только собственную защемленную железными челюстями ногу, но и многие, многие глотки с набухшими от возбуждения венами. Эти синюшно-красные, залитые жиром, или желтоватые и сухие глотки, перекатывающие кадыками, словно пьющие ее красоту и молодость… Ради этого она на многое бы пошла. Но пока ничего не происходило. Стрелки часов медленно подкрадывались к девяти, и ничто не предвещало, что скоро пробьет назначенный ей час…
Время он выбрал — лучше не придумать. Воскресенье! С билетами никаких проблем, и сто тридцать четвертый раскатывает по полосе ускользающую из-под шасси поземку. Багажа, разумеется, никакого, и прибывшие без задержки проходят в здание аэропорта, поднимаются по лестнице, снова выходят на улицу и заныривают в терминал международных авиалиний. Здесь гораздо уютней. В зале ожидания курят, пьют кофе и пиво. Народец спокойный и большей частью импортный. Но чистенько.
Из кресел, ближайших к выходу, поднялись несколько граждан ментовской наружности и, не торопясь, пошли к Грибману. Пожали руки. Граждане оказались из ФСК, и это несколько меняло дело.
— Ребята, я отвалю в сторонку, а то меня мой клиент моментально вычислит… И тебе, господин Скворцов, как следователю прокуратуры, не мешало куда-нибудь пока исчезнуть. До начала регистрации сорок пять минут… — Галкин повернул голову к информационному табло. — Да, через сорок пять минут. А поезд прибыл в восемь сорок. Так что твой однокашник, Сергеев, вот-вот появится.