Уже не рад был Авера, что забрел так далеко в луга, уже искал он обратную дорогу, какую-нибудь стежку, которую сам же и проторил, а стежки не было. Теснились травы со всех сторон, смыкались вновь, едва он разбрасывал их руками, отводил от лица, и золотистая пыльца с этих рослых трав летала над его белесой головой. И щекотно и сухо было в горле от медового запаха этой пыльцы.
Как быстро растет трава и как медленно растет человек! Ну ничего, совсем ничего вокруг не видно за высокой порослью тимофеевки, мятлика, донника, конского щавеля… Только слышен вдали стрекот сенокосилок, а где они там? И этот беспощадный, палящий зрачок солнца! Точно умоляя солнце не так жечь землю и людей, Авера посмотрел вверх, ослеп, потер взмокшей ладошкой взмокшее лицо, отчего защипало глаза. А потом, щурясь и часто помаргивая, опять обратил лицо к небу и различил какое-то облачко, похожее на застывшее белое перышко.
Как бойко растет трава и как обгоняет она в росте человека! Совсем недавно, он, Авера, обходил с отцом, директором конного завода, приднепровские угодья. Тогда еще травы были ему, Авере, по плечо. И как только налетал ветер, то валились травы и словно возникали повсюду светлые пятна. Весь бесконечный луг рябил и волновался, травяные колоски и метелки щекотали плечи. А иногда постукивали по оголенным плечам, по босым ногам и кузнечики, для которых эти луга — настоящее царство.
Они и сейчас, переполошенные кузнечики, подскакивали над его головой, путались в травах, и можно, если не лениться, любого из них накрыть ладошкой. Только зачем эти серые маленькие стрекочущие кузнечики? Пускай он, Авера, вышел на ловлю кузнечиков, да только нужны ему большие, зеленые, с твердыми хитиновыми спинками — такие же, как те двое, что скреблись, пошуркивали в спичечном коробке, который он сжимал в руке и от которого пачкались пальцы в нечто коричневое, как от шоколада. И если бы изловил он еще одного, самого большого кузнечика, то и стал бы этот кузнечик вроде коренника, а те двое, уже ранее пойманные им, — те пускай пригодились бы в пристяжные. Он сам сочинил такую сказку: приручить кузнечиков, запрячь их в тройку. Ведь жил он при конном заводе и часто наблюдал, как запрягают в тройку лошадей: самый главный конь в этой тройке — коренник, а по бокам — пристяжные. И вот придумал он такую сказку, в которой все должно происходить так, как в настоящей жизни: будто можно выдрессировать кузнечиков, будто можно троих кузнечиков научить вместе ходить, скакать, носить на игрушечном, домашнем ипподроме повозку…
Чего не случается в сказках!
Но теперь, когда уже были пойманы кузнечики для пристяжки, он ленился охотиться на самого большого, самого красивого кузнечика. Он брел, брел в травах, ноги едва держали его, сил совсем не было — так далеко забрел он, такой необъятный луг и так беспощадно июньское солнце! Авера, уже весь загорелый до черноты, нездешней, азиатской, ощущал даже, как спеклась кожа на лице, как стягивает ее. А нос, до которого с опаскою он дотронулся, был весь шершавый, облупившийся, в ороговевшей, погибающей кожице.
— Эй, люди, кони и медведи! — словами знакомой песенки хрипло крикнул Авера. — Ну где вы там?
И остановился, вслушиваясь в стрекот сенокосилок, в стрекот бесчисленных кузнечиков. И оказалось, что когда идешь, то не так жарко, а когда остановишься — невмочь от зноя, хоть падай наземь.
Тогда он опять пошел ломиться по травам, пошел рукою, как саблей, рубить налево-направо, недовольный собою, недовольный и теми, кто не отзывался на помощь. И баском изнемогшего, охрипшего от жажды человека он ворчал при этом:
— Только хвалились на собрании? В один день уберем, хвалились! В один день, Иван Харитонович, скосим, хвалились! Тьфу, брехуны!
Так он и ломился по травам, злясь на то, что люди не успели скосить тот луг, который весь открылся бы ему сейчас и по которому он просто, безо всякой задержки вышел бы к спасительному Днепру.
Во фляжке, прицепленной к ремешку шорт, еще плескалось немного водицы, Авера держал ее про запас, на самый крайний случай. Но теперь, когда он понял, что заблудился в травяной роще, то сорвал фляжку и жадно припал к теплому белому горлышку. И теплая водица, которой было всего глоток-другой, вызвала еще более сильную жажду и даже, пожалуй, закружила голову, как хмельной напиток.
Вот и пришлось ему второй раз в жизни заблудиться на приднепровском лугу. Он устало размышлял о том, что впервые он заблудился здесь прошлой зимой, когда отправился на лыжах погулять, надев свой алый шерстяной костюм, отправился через Днепр, занесенный снегом. Помнит, как долго не мог он привыкнуть к ярко блестевшему под солнцем снегу, как старался глядеть вдаль…
Так хорошо было скользить одному по снежной пустыне, таким близким представлялся синий лес, до которого обязательно надо было дойти, — и так далек, недосягаем оказывался он на самом деле… А меж тем заволокло небосвод тучами, из этих туч посыпались хлопья, все вокруг в одно мгновение затерялось, исчезло в белой мути: и синий лес, и покинутый пригородный поселок конного завода, и голые кустарники вдоль незримых берегов Днепра. Чтобы не растеряться, не пасть духом, Авера все катил и катил на лыжах. И когда наткнулся на стожок сена, то сначала припал к нему лицом, а потом даже нору для себя вырыл в атом стожке — на крайний случай. И, помнится, очень долго сыпало белыми холодными хлопьями с неба, пока пережидал он снегопад. А когда улеглось, когда прояснилась даль, он стал опять на лыжи и хотел поскорее, до сумерек, пересечь большую снежную пустыню. Да только уж неслись к нему на санях люди, прямо к нему, к Авере. Потому что и за пять километров разглядишь человека в алом костюме! И вот подъехали к нему, отец соскочил еще на ходу и, проваливаясь по колени, подбежал, схватил его, лыжника, на руки и так, вместе с лыжами, понес к саням. И что-то беспокойное говорил отец тогда, и видел Авера его ржаные усы с бриллиантовыми блестками льдинок на них, и видел Авера влажные серые отцовы глаза. Но это от встречного ветра заслезились глаза у отца…