В один из дней минувшего августа, пока мы шли на лодке через Морвенский пролив (черно-зеленая гладь его оставалась недвижной, хотя Аппинские холмы темнели от туч, гонимых бурей от Круахана до Невиса), мой попутчик, уроженец Лорна, рассказал мне сказку о тюленях; даже не сказку, а обрывок старинной легенды. Среди лорнских островов, в водах Морвена между Оленьей лощиной и Лисмором, есть один невысокий песчаный островок. Зовется он, по-моему, Фалаг-мара, то есть «морской лужок»; имя уместное, потому что за его прелестными отмелями и песчаными склонами скрываются зеленые поляны, куда в свое растрепанное гнездо порой заглядывает крачка, а порою чайки да чистики слетаются насиживать яйца. Мой лорнский друг называл его Островом пикки, то есть серебристой сайды: эта рыба отменно клевала тихими вечерами у северных его берегов. Впрочем, можно было бы назвать его и Островом раковин — так много прекрасных ракушек попадалось в его мелких заливах и озерцах. А поэт, пожалуй, прозвал бы Фалаг-мару Островом голосов, потому что островок этот вечно погружен в полудрему тихих напевов, когда не содрогается от неистовой музыки ветра и волн; и еще потому, что он, как настороженное ухо моря, внимает то таинственным вздохам, летящим с сумрачных Морвенских гор, то вечному шепоту приливов и отливов Аппина, омывающих мыс острова Лисмор. В бурю он подобен арфе на ветвях истязаемых ветром деревьев: проплывая мимо него в тумане и штормовой мгле, люди слыхали, как оттуда доносятся ужасные крики и стоны нестерпимой боли.
Однако в тот тихий полдень, о котором речь, я увидала, как среди морской синевы, оттененной пурпуром, саженях в пятидесяти от нас, показалась темная голова, и заметила своему спутнику, что тюлень этот — настоящий «старик», как о них говорят, и преогромный.
— Ага, его все тут знают. Самый здоровенный секач, какого я видал по эту сторону, к западу от Джуры. Говорят, он волшебный. Так ли, нет, а он никого рядом с собой не потерпит — ни другого тюленя, ни тюленихи. Когда-то была у него подруга. Но она подплыла слишком близко к одной геоле — то бишь, к ялику, если по-английски, — где женщина сидела в лунном свете, облокотясь о борт, и играла на чужацкой штуке вроде той, что мы называем круд-сбаньдех[1]. А мужчина взял ружье и пустил тюленихе пулю в бок. Три раза она всплывала из-под воды и плакала так, что страшно было слушать: то как ребенок плачет, то как блеет овца, если отнять у ней ягненка. А секач этот бросился к ялику да так ему ударил по корме, что руль раскололся. Фалам[2] вырвало с мясом, а я вам могу сказать, что при этом бывает: краун-сгод[3] так ходуном и ходит — туда-сюда, туда-сюда! И гик — туда-сюда, туда-сюда! Даром что ветра нет и в помине. Тот человек с ружьем хотел было застрелить и секача, да не вышло. А женщина, что пела под свою заморскую музыку, ударилась в слезы: оно и не удивительно, если она заглянула той тюленихе в глаза. Я сам видал, какие у них глаза, когда им больно. Видал, как они плачут. Как-то у Хескира, под вечер, — закат еще выдался красный, — видал я одну тюлениху, которая осталась одна, без детей и без пары. Ну так она привалилась боком к камню и больше не двигалась, только смотрела на море, черное с белым. Пуля ударила в камень, крошка брызнула во все стороны, а она так и не шелохнулась. Даже головы не повернула — вот так-то. Ни до чего ей больше не было дела. Только смотрела на черное с белым, и все. Не туда, где умер ее секач, не туда, где сгинули малыши. Просто на море, черное с белым. И в глазах у ней стоял красный закат. Только глаза были еще краснее; да, я сам это видел. Море вдалеке — черным-черно, а у той скалы вода отливала зеленым. Пена — белее снега. И мидии да багрянки на скале — я видел, как они блестят на солнце. Чайка пролетела с криком, заплакали крачки. А она так и сидела, не шевелясь, подняв голову, и все смотрела и смотрела, смотрела и смотрела вдаль. Охотники уж на нее рукой махнули. Ну и я прошел на лодке мимо, на восток, а когда оглянулся, солнце уже село.
— А этот старик тут давно? — спросила я.
— Знать не знаю. Да и никто не знает. Один тутошний, Джон Стюарт из Баллахулиша, болтает, мол, ему лет девятьсот, тюленю этому. Скажешь, языком мелет? Может быть, может быть. А не слыхала ты сказку про Тюленя с островов Шиант? Нет? Ну, вот как это было… только не быль это, а так, люди бают.
— Жил старый-престарый секач, и никто на свете не знал, какие его годы. И был он весь седой от морской воды да от прожитых лет. Патрик Домнуллах, сказитель с Хескира, сложил о нем песню. И пелось в ней, что тюлень этот помнит еще времена, когда Ойсин был юн и прекрасен, как западный ветер над желтой отмелью в мае. И будто бы он плавал по Мойлу с лебедями Лира[4] и слыхал их песни, слаще и печальнее которых никто не слыхивал. Да только сам он был еще старше: старше скеля и шенахи[5] — сказания и сказителя. Звали его Рон[6], и от него-то и пошло все тюленье племя. Был он сыном короля Ирландии и братом сына того короля. А мать его, морскую красавицу с северных островов, звали Морской Песок. Может, оттого, что волосы у нее были желтые, как пески морские. А может, оттого, что сама она была как песок, текущий меж пальцев: то легкий до того, что чайка по нему пройдет, а он и не шелохнется; а то улыбчивый да коварный — затянет человека с головой и ищи-свищи. И вот однажды брат пришел к нему, к этому Рону, с каким-то известием. И стали они играть на берегу в свою любимую игру с большими раковинами, такими, что плоские по краям, а посередине выпуклые. Бросали их против ветра; а для хорошего броска потребны были немалое умение и ловкость: раковины эти видом точно крабовый панцирь, да еще с дырками. Но так уж вышло, что ветер подхватил одну, и закружил да понес, и угодила она Рону прямо в светлину его лба. Вскрикнул он и упал. А королевский сын, увидев то, испугался: мол, люди скажут, убил он своего брата. И побежал он прочь, но на бегу оглянулся и увидел, как песок заметает, заносит тело, и слышен от того какой-то стон да плач. Тут он и понял, что это Морской Песок оплакивает дитя своей любви. И увидел он, как накатила на берег волна, и встала женщина ей навстречу. А потом подняла она Рона и бросила его в волну, и на руках у ней он был еще как человек, а в воду упал тюленем; и был он по-прежнему высок и красив, но не осталось у него ни рук, ни ног, а только тело, гибкое да длинное. «Море — твой дом», — крикнула женщина, и ветер унес ее крик. Вот так и сделался Рон морским жителем, но не забыл, что когда-то жил на земле. Вечно помнит он берег — и он, и все его племя. Да, повсюду, —