Освещенная яркой электрической лампочкой Фелиси Нантейль, актриса «Одеона»[2], в напудренном парике сидела у себя в уборной, протянув ногу костюмерше г-же Мишон, которая обувала ее в черные туфельки на красных каблучках. На веки была наведена синева, щеки и уши тронуты румянами, шея и плечи набелены. Лысый, как колено, доктор Трюбле, театральный врач и приятель актрис, откинулся на спинку дивана, скрестив короткие ножки и сложив на животе руки. Он продолжал расспросы:
— Ну, а еще что, деточка?
— Да всего не перескажешь!.. Трудно дышать… голова кружится. Ни с того, ни с сего сердце сожмется — кажется, вот-вот умру. Это, пожалуй, самое неприятное.
— А не бывает, что на вас вдруг нападет приступ смеха или слез без всякой причины, без всякого повода?
— Право, не знаю, что ответить, ведь в жизни столько поводов для смеха и слез!..
— А головокружений у вас не бывает?
— Нет… Но знаете, доктор, по ночам мне чудится, будто из-под стола или стула на меня глядит кошка и глаза у нее горят, как уголья.
— Постарайтесь не видеть во сне кошек, — вмешалась г-жа Мишон. — Это не к добру… Кошка означает измену друзей и коварство женщин.
— Да я кошек не во сне вижу! А когда не сплю.
Трюбле, по службе обязанный бывать в «Одеоне» раз в месяц, по-добрососедски каждый вечер захаживал в театр. Он любил актрис, охотно болтал с ними, давал советы и не злоупотреблял их откровенными признаниями. Он обещал Фелиси тут же выписать ей рецепт.
— Мы, деточка, полечим желудок, и больше вам не будут мерещиться под стульями кошки.
Госпожа Мишон надевала актрисе корсет. И доктор, вдруг помрачнев, смотрел, как она стягивает шнуровку.
— Не хмурьте брови, доктор, — сказала Фелиси. — Я никогда не затягиваюсь. При моей талии это было бы просто глупо.
Она прибавила, подумав о своей лучшей подруге по театру:
— Вот если бы я была, как Фажет, тогда другое дело. У нее ни плеч, ни бедер… Плоская, как доска… Мишон, можно еще чуточку потуже… Знаю, знаю, доктор, что вы противник корсетов. Но ведь не могу же я завертываться, как эстетки, в кусок материи… Вот подсуньте руку и увидите, что я не затягиваюсь.
Доктор запротестовал: вовсе он не противник корсетов вообще. Он только восстает, когда слишком затягиваются. Он посетовал на то, что женщины ничего не смыслят в гармонии линий и считают тонкую талию признаком изящества и красоты, не понимая, что красота именно в мягком переходе постепенно сужающегося торса от роскошной пышности бюста к спокойному великолепию округлого живота.
— Талия, — сказал он, — раз уж приходится употреблять это ужасное слово, должна быть плавным переходом, незаметным и мягким, от груди к животу — должна соединять эти два гимна во славу женщины. А вы, по глупости, стягиваете талию, сдавливаете грудную клетку, от чего портится грудь, вы сжимаете ребра, проводите уродливую борозду над пупком. Негритянки, подтачивающие кончики зубов и продырявливающие губу, чтобы вставить в нее деревяшку, уродуют себя не так варварски. В конце концов можно допустить, что у человеческого существа, продевшего кольцо в нос и растянувшего губу деревянным кружком величиной вот с такую баночку помады, сохранилось что-то от женской прелести. Но когда женщина свирепствует, можно сказать, в священном средоточии своего владычества, она губит себя безвозвратно.
Сев на своего конька, доктор уже не мог остановиться, он перечислил все виды деформации скелета и тела, причиняемые корсетом, он описал их детально и образно в мрачных или комических тонах. Нантейль смеялась, слушая его. Она смеялась, потому что была женщиной и охотно потешалась над физическими недостатками и убожеством; потому что мысленно прикладывала все к своему актерскому мирку и при каждом уродстве, которое описывал доктор, вспоминала какую-нибудь из своих подруг по театру и представляла их себе в карикатурном виде; потому что знала, что сама хорошо сложена, и, слушая перечень недостатков, радовалась на свое молодое тело. Звонко смеясь, она ходила по уборной и, как на вожжах, таскала за собой г-жу Мишон, которая не выпускала из рук шнуровки корсета и напоминала ведьму, мчащуюся на шабаш.
— Да постойте вы хоть минутку! — взмолилась та.
И заметила, что у деревенских женщин, хотя они и не носят корсета, фигура еще хуже, чем у городских.
А доктор горько упрекал западные цивилизации за их презрение к живой красоте, за непонимание ее.
Трюбле вырос под сенью башен св. Сульпиция[3], затем молодым врачом отправился в Каир. Оттуда он вывез немного денег, болезнь печени и знакомство с различными обычаями и нравами. В зрелом возрасте, вернувшись на родину, он не расставался со своей старой Сенской улицей и наслаждался жизнью, огорчаясь только, что его современники никак не могут покончить с печальным недоразумением, которое вот уже восемнадцать столетий как поссорило человечество с природой.
В дверь постучали; в коридоре послышался женский голос:
— Это я!
Фелиси, надевавшая розовую юбку, попросила доктора открыть дверь. Вошла г-жа Дульс, массивная, отяжелевшая, расплывшаяся, хотя на сцене, в течение многих лет играя благородных матерей, она умела держаться и с достоинством носила свое грузное тело.