Всякий раз, когда я просыпаюсь ясным солнечным утром — на стене и на потолке над моей кроватью весело дремлют желтые солнечные зайчики. Я долго, не отводя глаз, гляжу на них и чувствую широкую беспричинную радость, а мысль в это время работает и создает веселые замысловатые образы… Но иногда ветер хлопнет оконной рамой, зайчики тревожно и пугливо перепрыгнут на другое место, а я благодарно улыбнусь им и сейчас же весело спешу к письменному столу.
Так и написались «зайчики на стене».
* * *
Когда я выпустил свою предпоследнюю книгу, кое — кто задал мне вопрос:
— Не слишком ли много я пишу? Не много ли это — в один год три книги?
Я тогда промолчал, потому что знаю хороший тон, потому что знаю — не принято автору вступать в полемику со строгими угрюмыми критиками.
Теперь же, возражая критикам в настоящем предисловии, я не рискую заслужить упрек в бестактности, потому что начинаю первый… И вот мои возражения:
Если все мои книги и выпущены в текущем году, то писались они в течение трех лет.
А сроку их выхода я не придавал никакого значения… Дело не в этом. Хорошие это книги — их прочтут; плохие — бросят.
Упрек в многописании — если в него вдуматься — упрек, не имеющий под собой никакой солидной почвы. И вот почему: я пишу только в тех случаях, когда мне весело. Мне часто очень весело. Значит, я часто и пишу.
Канарейка веселится и поет еще чаще, но никому не придет в голову заткнуть ей глотку; наоборот, всякий, кто слушает ее пение, не упустит случая похлопать ее поощрительно по плечу и сказать ласково:
— Молодец, птичка Божья. Старайся!
Прямая противоположность канарейке — дверные петли, которые, наоборот, поют очень скупо и редко; но даже и эта умеренность не спасает их от нареканий. Самые музыкальные натуры морщатся, хмурятся и ворчат:
— Неужели никакой черт не догадается их смазать, что ли, чтобы они не скрипели?!
Вот пример, который, по моему мнению, доказывает ясно и просто всю неосновательность упреков в многописании…
Все дело, таким образом, сводится только к чутью и искренности критического определения: кто автор? Веселая ли певчая птица или — дверь, пение которой вызывает неутолимое желание заткнуть ей глотку.
Аркадий Аверченко
Стоит мне только вспомнить об отце, как он представляется мне взбирающимся по лестнице, с оживленным озабоченным лицом и размашистыми движениями, сопровождаемый несколькими дюжими носильщиками, обремененными тяжелой ношей.
Это странное представление рождается в мозгу, вероятно, потому, что чаще всего мне приходилось видеть отца взбирающимся по лестнице, в сопровождении кряхтящих и ругающихся носильщиков.
Мой отец был удивительным человеком. Все в нем было какое — то оригинальное, не такое, как у других… Он знал несколько языков, но это были странные, не нужные никому другому языки: румынский, турецкий, болгарский, татарский. Ни французского, ни немецкого он не знал. Имел он голос, но когда пел, ничего нельзя было разобрать — такой это был густой, низкий голос. Слышалось какое — то удивительное громыхание и рокот до того низкий, что казался он выходящим из — под его ног. Любил отец столярные работы, но тоже они были как — то ни к чему — делал он только деревянные пароходики. Возился над каждым пароходиком около года, делал его со всеми деталями, а когда кончал, то, удовлетворенный, говорил:
— Такую штуку можно продать не меньше чем за пятнадцать рублей!
— А материал стоил тридцать! — подхватывала мать.
— Молчи, Варя, — говорил отец. — Ты ничего не понимаешь…
— Конечно, — горько усмехаясь, возражала мать. — Ты много понимаешь…
Главным занятием отца была торговля. Но здесь он превосходил себя по странности и ненужности — с коммерческой точки зрения — тех операций, которые в магазине происходили.
Для отца не было лучшего удовольствия, как отпустить кому — нибудь товар в долг. Покупатель, задолжавший отцу, делался его лучшим другом… Отец зазывал его в лавку, поил чаем, играл с ним в шашки и бывал обижен на мать до глубины души, если она, узнав об этом, говорила:
— Лучше бы он деньги отдал, чем в шашки играть.
— Ты ничего не понимаешь, Варя, — деликатно возражал отец. — Он очень хороший человек. Две дочери в гимназии учатся. Сам на войне был. Ты бы послушала, как он о военных порядках рассказывает.
— Да нам — то что от этого! Мало ли кто был на войне — так всем и давать в долг?
— Ты ничего не понимаешь, Варя, — печально говорил отец и шел в сарай делать пароход.
Со мной у него были хорошие отношения, но характеры мы имели различные. Я не мог понять его увлечений, скептически относился к пароходам, и, когда он подарил мне один пароход, думая привести этим в восторг, я хладнокровно, со скучающим видом потрогал какую — то деревянную штучку на носу крошечного судна и отошел.
— Ты ничего не понимаешь, Васька, — сказал, сконфузившись, отец.
Я любил книжки, а он купил мне полдюжины каких — то голубей — трубачей. Почему я должен был восхищаться тем, что у них хвосты не плоские, а трубой, до сих пор считаю невыясненным. Мне приходилось вставать рано утром, давая этим голубям корм и воду, что вовсе не увлекало меня. Через три — четыре дня я привел в исполнение адский план — открыл дверцу голубиной будки, думая, что голуби сейчас же улетят. Но проклятые птицы вертели хвостами и мирно сидели на своем месте. Впрочем, открытая дверца принесла свою пользу: в ту же ночь кошка передушила всех трубачей, принеся мне облегчение, а отцу горе и тихие слезы.