ПОВЕСТЬ
Прострация!
Сколько раз касалось его слуха это слово, да и сам он иногда, при случае, так сказать, для придания речи большей интеллектуальности, прибегал к нему, но как-то так, воспринимая его отстраненно, не очень-то вдаваясь в суть, им выражаемую. А вот теперь его состояние было яркой иллюстрацией к тому, что обозначается таким эффектно звучащим словом.
Максим Петрович медленно возвращался к смыслу окружающего его мира, заторможенно осознавая себя живым, мыслящим. Существом, которому больно и которому… стыдно. Вот так, первым чувством после накатившей слабости и полного безразличия оказалось это будоражащее совесть состояние — стыда. Или вины?!
И еще не очень уверенно, но все больше и больше проникаясь гневом к себе, он стал тихонько шептать, тем самым признавая грех за собой и как бы сбрасывая хоть толику тяжести с души:
— Как ты мог! Как же ты мог, Максим Петрович!
— Стыдно! Ох, как стыдно!
Он приехал в Кисловодск в полдень. Приехал, к сожалению, не как бывало — энергичный, бодрый, переполненный желанием отдохнуть, отключиться от каждодневных на износ трудов. Два перенесенных инфаркта обуздали его энергию, сделали узкими, осторожными желания. Но тем не менее он приехал с оптимизмом и надеждой в душе, правда, хорошо темперированными лечащими врачами.
Пусть в этом оптимизме и было немного игры, но как бы то ни было, а он радовался встрече с уютным, приветливым городом, с удовольствием отмечая приметы нового, мечтал поскорее добраться до места — оформиться, хорошо пообедать (после выхода на пенсию он вдруг понял, как много приятностей может заключать в себе отменно приготовленный обед или чуточку деликатесный ужин) и начать набираться сил, укреплять сердечную мышцу, тем более, что все эти скромные мечтания были вполне реальными — путевка у него была в первоклассный, можно сказать, избранный санаторий.
Хорошее его настроение то и дело подпитывалось: и в дороге попался уважительный, терпеливый таксист, сразу, видать, смекнувший, что везет человека больного, которого легко обидеть, огорчить неосторожным словом; и в санатории оформили любезно, а самое главное — мгновенно. Слава богу, успел он и на обед и остался им доволен. И, наконец, после душа, утомленный порядком, но все так же оптимистично настроенный, он уснул, не отягощенный никакими дурными размышлениями.
То ли снилось ему это, то ли происходило наяву, только ощутил он, как к руке его, лежащей поверх одеяла, прикоснулась легкая женская рука, на секунду-другую задержалась на ней и как бы нежно погладила.
Усилием воли он сбросил с себя остатки сна и… смутился. Женщина была настоящей — элегантная, стройная, хотя и далеко немолодая. Почему он воспринял ее именно такой — элегантной, ведь на ней был врачебный наряд — белый свободный халат и белая же шапочка? Что придавало ей эту элегантность? Манеры, осанка? Мой лечащий врач, сообразил он, не отрешаясь, однако, от смущения и чувства неудобства. Она заметила его состояние и обезоруживающе улыбнулась:
— Зорин! Максим Петрович! Господи, да проснитесь же! Ну! Здравствуйте!
Он ничего не понимал и только неуверенно и близоруко щурился. Наконец сообразил надеть очки, но и это не помогло как-то определиться.
А она уже откровенно и радостно смеялась:
— Ах, вот оно что — не узнаете? И очки не помогают? А когда-то клялись любить вечно!
Господи, каким родным, каким близким повеяло на него. Он минуту-другую всматривался в лицо этой улыбающейся женщины, и вдруг его пронзила острая боль, боль, рожденная разом нахлынувшим прошлым. Начался тяжелый приступ.
…Приступ сняли. Сколько было хлопотавших вокруг белых халатов, он и не помнит, четкое восприятие вернулось к нему лишь когда отпустила, чуточку высвободила из ватных тисков эта самая прострация. И удивительно, когда отступила на задний план и боль физическая, и боль воспоминаний, все яростнее стало подниматься в нем чувство стыда, и он твердил и твердил, беззвучно выкрикивал, точно заклинание:
— Как ты мог! Максим Петрович, как же ты мог!
Не узнать, не почувствовать, не угадать шестым, седьмым… каким там еще чувством. Женщину, которая стала его судьбой, вернее, так и не стала судьбой, женщину, которой поклялся в вечной любви и которую потом тщетно искал и искал. Вечную муку и боль своего сердца!
Он не мог понять, перед кем ему более стыдно — перед Надеждой (все эти длительные годы он видел в светлом имени ее некий магический смысл — он верил, надеялся в глубине души, что не уйдет из этого мира, не отыскав её, если она только еще жива) или перед собой, перед своей как бы поставленной теперь под сомнение верностью и преданностью.
Необыкновенной, какой-то удивительно живой помнится ему та весна. Сорок шестой! Зимой он, демобилизованный офицер, становится секретарем райкома партии. В Подмосковье. У него было такое чувство, что в районе своем он свернет горы. Ну, горы не горы, а хлеба будет вдоволь у всех. И молока, и мяса, а уж о картошке и говорить нечего. Одним словом, установка ясна — даешь изобилие!
Весна пришла дружная, теплая. Точно по заказу выпадали дожди — и мощно всходили яровые, тучнели луга, цвели, окутывая всё вокруг радостным белым дымом, яблони. Он видел на лицах сельчан радость, в работе их было что-то яростное, одержимое. Сам Зорин, точно проклятый, мотался по району. «Секретарь партийный должен знать все и все уметь!» Кто же, кто тогда впечатал в него это представление о партийном руководителе, о сущности его работы?