Более всего скорблю я о том, что сын наш, Олексей, в монахи пострижется к Троице. И дочь, Ирина, – послушница. Дочь – бог с нею, но на сыне род наш прервется. Всё она, Ульяна. Сбила детей с толку.
Женили меня тому лет тридцать. Не знал я Ульяну, мать засылала сватов. Вернулись пьяные, веселые. Федор, Онисимов сын, сказал: видная девка, красавица первая в их селе. Приданого за ней дали много, да не впрок оно пошло нам. Лучше бы корявую взял, чем кликушу. Лучше бы взял бл...дь с Валдая. Всё одно: только с ними и спал, наелся их дешевых калачей.
Увидел ее только в церкви, да и то лицо было фаткой завешено. Рыдала, когда шла под венец, так хлесталась, что жалко ее стало. Кричала, что замуж не хочет. Я думал, так все рыдают, по обычаю.
Жить с ней начал только через год – не давалась, сурова была, неприступна. Сама высокая, статная, коса в руку толщиной. Брови черные, соболиные. Сильная была, да что мне толку в ее силе? Что толку в ее красоте?
Сидела дома, пока я в разъездах. Дом у нас был большой, со службами, с сараями, где хранился товар. Записал на нее, как все у нас делают, на случай разорения. Со слугами строга была не в меру. Застала кухарку с молодым приказчиком – исхлестала розгами до полусмерти, даром, что молода. Не постыдилась и его побить, оттаскала за бороду по всему двору.
Поначалу целыми днями волосы чесала, чернила зубы, вышивала. За хозяйством следила, за торговлей в мое отсутствие. В церковь ходила на каждую службу. Мне по утрам выговаривала: “Гореть тебе, Тимофей, в преисподней на железной кровати. Ленивец ты, безбожник”.
Спустя год после свадьбы один раз до себя допустила. Попробовал второй – прогнала, сказала: это мерзость, совокупляться не грешно только для зачатия. Все бл...ди в округе меня уже знали не единожды, самому тошно было от такого срама, а что поделать, ежели жена гонит от себя? Говорю ей: “Одумайся, Ульяна, я муж тебе. Жена должна мужу угождать. Детей вынашивать. Вспомни о бесплодной смоковнице”. Она мне: “Уйди, постылый, не нужно мне тебя. Насильно под венец повели”. Вроде, лицом я не противен, высок, силой бог не обидел. И муж я ей законный, не насильник, не тать, не умыкал ее против воли. За что меня в грех вводила? Однажды вышел из себя, избил плетью, ненавидел ее тогда всем сердцем. Ни слова не сказала, не крикнула. Лицом только посветлела, улыбается, а у самой рубцы вздулись на шее и руки исполосованы. Стою перед ней, рыдаю. В ноги ей кинулся: “Ульяна, почто за человека меня не держишь, почто я вдовец при молодой жене?” Глядит, как мученица, будто не я страдаю, а она. Познал ее на полу в клети. Холод, земля голая, грязная, солома валяется кругом. Не воспротивилась, лежит, плачет. Я радуюсь: покончено с бл...дьми, не стыдно будет людям в глаза смотреть. Обрюхатил ее через месяц. Едва только поняла, что носит дитя, вновь до себя не допускала до самых родов.
Ребенок мертвым родился – заперлась у себя, молилась ночи напролет. Мне говорила: “Это за твои грехи Господь забрал младенца, не доверил тебе, нехристю”. Окрестить его не успели – рыдала, что душа его в Рай не попадет.
От горя загулял на полгода во Пскове, подальше от нее. Вернулся – дома не узнал. Половину всей утвари раздала нищим, жертвовала деньги на монастыри, приютила свору голи перекатной, мнимых слепцов, смердящих странничков, юродивых. Называла божьими людьми. Выгнал их всех взашей – плачет. “Разорить меня хотела? – Спрашиваю. – Отомстила? Сама же виновата, не признавала мужем”. Отвечает: “Душу твою грешную спасаю”.
Овладевал ею насильно, так родились Олексей и Ирина. Их тоже таскала по церквам, по святым местам. Подурнела, похудела. Волосы стали вылезать от постов и от родов. Носила вериги на теле, под сорочкой. В сапожки подкладывала скорлупу от грецких орехов, чтобы больнее было ходить. Ела один черствый хлеб, иногда плесневелый, воду солила, чтобы испортить вкус.
Объявила однажды: “Жить будем в духовном браке, отныне до меня не домогайся. У нас есть уже дети. Я посвятила себя Ему”. Имущество убогим раздавать я ей запрещал – так брала тайком. Однажды написала дарственную соседнему монастырю – еле заставил всё перевести на детей.
Видения у нее были. Валяется на полу, пена идет изо рта, моча из-под нее течет, прости Господи, вся в грязи, если во дворе упадет или на улице. Однажды на кучу навоза свалилась. Грезились ей всё ангелы и святые, звали за собой. А я зубы ей разжимал и ложку деревянную просовывал, язык придерживал, чтобы не задохнулась. Не постичь моему разуму, неужто можно видеть святых, валяясь, как свинья, в помоях, на гноище, в собственных испражнениях? Я уже и рад был, что не живу с нею как с женой, погано мне было до нее даже касаться, слышать ее хрип. Бегала по улицам с воплем: “Покайтеся!” В церкви все службы стояла на коленях, молилась за мою душу, будто я уже преставился, на паперти кричала, что я безбожник.
Из-за нее чаще стал пить вино, у бл...дей жил неделями. Дети стали как полоумные, на мать глядя. У самой уже кровь горлом шла – так на улицу в мороз выходила в одной сорочке нательной и в старом летнике. Все свое платье раздала нищим. И дети за ней в одних рубашонках стали бегать по снегу – ловил их, вел скорее в сени.