— Манайская? — спросил майор, прищурившись на желтую этикетку.
— Манайская, — слабым, как у чумного, голосом подтвердил Пиля. Он примирительно улыбнулся. — Где другую возьмешь? Автолавка у нас когда в последний раз приезжала?..
— А говорят, что, если манайскую водку пить, сам превратишься в манайца, — сказал студент. — Мне Серафима рассказывала. Вытянешься, похудеешь, как жердь, глаза станут белесыми…
Ему мешал камешек, впивающийся в отставленный локоть. Студент, извернувшись, нашарил его щепотью пальцев, выковырял из дерна, лениво отбросил. Теперь под локтем ощущалась слабая тревожная пустота, уходящая, как представлялось, в глубину земных недр.
Оттуда даже тянуло холодом.
Он передвинулся.
Пиля вроде бы обрадовался передышке.
— Чего-чего? — спросил он, как клоун, скривив в гримасе тряпочную половину лица. — Чтобы от водки — в манайца? Сроду такого не было! Ты хоть на меня посмотри… Вот если колбасу их синюю жрать, огурцы, картошку манайскую, кашу их, тьфу, пакость, трескать, как Серафима твоя, три раза в день…
— И что тогда?
— Тогда еще — неизвестно…
Он отдышался, поплотнее прижал бутылку к груди, скривил вторую половину лица так, что оно приобрело зверское выражение, свободной рукой обхватил пробку, залитую коричневатой смолой, и крутанул — раз, другой, третий, с шумом высвистывая сквозь зубы прелый горячий воздух.
Ничего у него не получалось. Пальцы лишь скользили по укупорке, как будто она была намазана маслом.
— Вот хрень!.. Так ее так!..
— Дай сюда, — грубовато сказал майор.
Это был крепкий, точно из железного мяса, мужик, лет сорока, судя по пятнистому комбинезону, так внутренне и не расставшийся с армией, совершенно лысый, не бритый, а именно лысый: череп от ушей до ушей выглядел полированной деревянной болванкой. Его легко можно было представить среди дымных развалин — пробирающегося с группой бойцов по обломкам человеческого жилья: шорохи, звездное небо, глазницы выбитых окон… Чувствовалось, что он все делает основательно. Вот и теперь, не говоря лишнего слова, он отобрал у Пили бутылку, которую тот тщетно терзал, без малейших усилий свинтил пробку, издавшую жестяной пронзительный писк, поставил перед каждым толстый стакан, а затем взвесил бутылку в руках и, прищурясь, видимо, чтобы поймать нужный настрой, разлил в каждый ровно по семьдесят грамм.
Его можно было не проверять.
— Вот так.
Все уважительно помолчали. И только студент, если, конечно, правильно называть студентом кандидата наук, человека двадцати восьми лет от роду, уже четыре года старшего научного сотрудника Института истории РАН, полушутливо-полусерьезно сказал:
— Сопьюсь я тут с вами…
Майор будто ждал этого высказывания. Он повернулся к студенту — всем корпусом, с места тем не менее не вставая, — и вытянул, точно собираясь стрелять, твердый, как штырь, указательный палец.
— А потому что меру во всем надо знать, ёк-поперёк, товарищ старший лейтенант запаса!.. У нас в училище подполковник Дроздов так говорил. Построит нас на плацу, после праздников, выходных, сам — начищенный, морда — во, фуражку подходящую для него не найти, и говорит так, что полгорода слышит: Тов-варищи, будущие офицеры!.. Есть сведения, что некоторые из вас сильно злоупотребляют. Тов-варищи, будущие офицеры, ну — не будем, как дети!.. Все пьют, конечно. Ну — я пью. Ну — вы пьете… Но, тов-варищи, будущие офицеры! Выпил пол-литра, ну — оглянись!..
Он обвел всех немигающим взглядом. Точно проверяя, усвоены ли его слова. Выдернул из дерна стакан, и остальные тоже, как по команде, повторили его движение.
— Ну, за то, чтобы вовремя оглянуться!.. За единство и равенство всех социальных сословий!.. Крестьянства, — он поглядел на Пилю, который немедленно приосанился. — Рабочего класса, — Кабан, до сих пор молчавший, неопределенно хрюкнул. — Нашей российской интеллигенции, — взгляд в сторону терпеливо ожидающего студента. — И российской армии, которая была и будет советской!.. Чтобы никакой дряни на нашей родной земле!..
Одновременно с этим майор, видимо, еще раньше высмотрев то, что ему мешало, двумя пальцами выщипнул из горячего дерна кривоватую маленькую “желтуху” — не распустившуюся пока, всего с четырьмя крохотными лепестками — и, брезгливо покачав ею в воздухе, отбросил в сторону.
Все посмотрели, как она легла среди трав.
— Прирастет, — жизнерадостно сказал Пиля.
И действительно, “желтуха” лишь на мгновение замерла поверх елочек кукушкина льна, а потом, как червяк, изогнулась упругой дугой и просунула тоненький корешок — вниз, к влаге, к земле.
Тогда майор, побагровев всем лицом, снова нагнулся, взял “желтуху” за усик, точно какое-то насекомое, и перебросил ее на утоптанную тропу, которая спускалась к реке.
— Теперь не прирастет, ёк-поперёк!..
Попав на высохшее изложье, “желтуха” вновь судорожно изогнулась, повела туда-сюда, ища, за что закрепиться, нитчатым корешком, не нашла, не сумела протиснуться и, вероятно, исчерпав слабые силы, обмякла под солнцем. Листья ее вдруг резко поникли, стебель, повторяя неровности, прильнул к жесткой земле. Миг — и она расплылась в мутную вермишель, которая, на глазах высыхая, неразличимой корочкой прилипла к песку.