«Что именно влекло человека — не имело значения, раз его влекло к чему-то, одно это почиталось греховным. Все естественное было дурно. Духовенство лишило людей отдыха, развлечений, зрелищ, игр и охоты, подавило всякое веселье, запретило самые невинные наслаждения, прекратило все празднества, закрыло доступ к удовольствиям и погрузило страну в уныние и мрак… Дух превыше плоти! Люди стали тревожными, грустными, замкнутыми; это проявлялось в их каждодневных поступках и даже в самом их облике. Лица их были угрюмы, глаза опущены долу. Не только их взгляды и мнения, но даже поступь, манера держать себя, голос, весь внешний вид изменились под воздействием той смертоносной заразы, которая в зародыше губила искренние и пылкие движения души» (Бокль, «История цивилизации…»).
Возможно, не все согласятся с этим обвинительным приговором целому столетию шотландской истории, но, если мы ставим себе целью проследить путь Роберта Луиса Стивенсона, шотландца по самой своей глубинной сути, правильнее всего начать, сказав несколько слов о той трагической роли, которую сыграла религия в жизни Шотландии. Пуританизм был там куда сильнее, чем в Англии, держался дольше, глубже проник в умы — или, во всяком случае, был серьезнее обоснован теологически — и имел кальвинистский[1] уклон. Правда, к тому времени, к которому относится детство и отрочество Стивенсона (1850–1870), путы церковной дисциплины ослабели. К концу XVIII века общественные нравы заметно смягчились, и вряд ли нужно упоминать о том, что в течение нескольких десятилетий Эдинбург имел все основания считаться более крупным культурным центром, чем Лондон. Однако, хоть и пошатнувшись с годами, религиозная дисциплина все еще была достаточно строгой, особенно для детей: и, едва научившись говорить, Роберт Луис Стивенсон почувствовал это, чему в первую очередь способствовали его отец, Томас Стивенсон, и няня, Элисон Каннингэм (Камми).
Естественно, такую сложную натуру, как Стивенсон, это толкало на бунт и даже на прямое неверие, что приводило к бесконечным и очень мучительным ссорам с отцом. Подобный бунт часто свидетельствует о силе того, против чего он направлен. Действительно, из-под многочисленных масок Стивенсона — будь то маска «эльфа» или эмигранта-любителя, маска ведущего богемную жизнь инвалида или «землевладельца», устраивающего молитвенные собрания на Самоа, — всегда выглядывал неистребимый шотландский кальвинист. Это понимал друг Роберта Луиса Хенли, издевавшийся над молитвами, которые Стивенсон писал в Ваилиме, своем поместье на Самоа. В Стивенсоне, писал он, «крепко засел «Краткий катехизис».[2]
Столь же двойственно и отношение Стивенсона к отцу, который был ему в чем-то очень близок, а в чем-то абсолютно чужд, как мы еще не раз будем иметь случай отметить. Родственные чувства Стивенсона простирались не на одних лишь родителей — он не был бы настоящим шотландцем, если бы не интересовался своей родословной. Мы можем познакомиться с генеалогическим древом Роберта Луиса, начертанным, естественно, в самой схематической форме, от его первого известного нам предка по отцовской линии, некоего Джемса Стивенсона и Александра Бэлфура, ставшего основателем старинного рода Бэлфуров — родичей Стивенсона по матери. Со свойственной Стивенсону несколько аффектированной, а пожалуй, просто мальчишеской любовью к «романтике» и «приключениям» он тешил себя надеждой, что, быть может, ведет свой род от Роб-Роя Мак Грегора[3] или хотя бы от его клана. Доказать это он, разумеется, не мог, и «точное свидетельство», о котором Стивенсон говорит в письме, написанном незадолго до смерти, заключается лишь в том факте — если это факт, — что, когда клан Мак Грегоров был объявлен вне закона, некоторые члены клана стали называть себя «Стивенсоны». Возможно, это и так. Вальтер Скотт пишет, что люди, именовавшие себя «днем Кэмпбэллами, ночью становились Мак-Грегорами».
Поскольку Стивенсону не удалось заполучить себе в предки шотландского мятежника, ему пришлось довольствоваться отцом и дедом — инженерами, строителями маяков. У него достало ума гордиться ими, хотя то, что он делил свои симпатии между разбойником и людьми, сумевшими благодаря знаниям и силе воли найти достойное дело в жизни, показывает, в какой мере Стивенсон был привержен к искусственной, а подчас и дешевой «романтике ужасов», которая портит некоторые его произведения. Переход Стивенсонов от привычной для средней буржуазии коммерции к новому по тем временам инженерному делу, а тем более строительству маяков, вкупе с некоторыми трагическими происшествиями и необычными браками образует любопытную предысторию их литературного потомка.
В конце XVIII столетия жили два брата Стивенсоны, Хью и Аллан; второй из них женился в совсем юном возрасте на некой Джин Лилли, от которой у него был один сын Роберт, родившийся в 1772 году. Братья занимались торговлей в Вест-Индии и оба погибли лет двадцати с небольшим, когда преследовали в открытом море своего компаньона, растратившего все деньги фирмы. Джин с грудным сыном осталась без единого пенни. Как она умудрилась прокормить себя и ребенка, неизвестно, но в 1787 году она снова вышла замуж за жителя Эдинбурга, Томаса Смита, который занимался осветительным делом. За год до того Томас Смит получил должность инженера в только что созданном Управлении Северными огнями (иначе говоря, маяками и буями) и заменил употреблявшиеся ранее угольные светильники керосиновыми лампами с отражателями, которые сам же изобрел.