Станислав Львовский
Предисловие
«Спокойные поля» — последний роман Александра Гольдштейна, законченный им незадолго до смерти. Нельзя сказать, что Гольдштейн прошел для русской литературы незамеченным, — в 1997 году его первая книга, «Расставание с Нарциссом», была удостоена одновременно «Антибукера» и «Малого Букера». Его последующие книги принимались широким читателем и критикой вполне доброжелательно, но как бы с некоторым недоумением, — вероятно, дело в том, что от автора премированного сборника эссе ожидали дальнейшей деятельности на этой ниве, — и не дождались. И «Аспектам духовного брака», и «Помни о Фамагусте» оказалось очень трудно дать жанровое определение, — то ли это проза, балансирующая на грани культурологической рефлексии, то ли эссеистика, сбивающаяся на исповедальный нарратив? Основная работа текстов Александра Гольдштейна решает не актуальную для массового сознания задачу порождения узнаваемых описаний, а задачу преодоления инерции — инерции языка, инерции стереотипных описаний, инерции жанра. Как раз этим и должна, видимо, заниматься идеальная современная проза, — вот только аудитория у такого способа говорить в современной России невелика.
«Спокойные поля» — роман в очень ограниченном смысле слова, то есть полифонический текст с ускользающей фабулой, объединяемый не историей-story, а историей-history и несколькими сквозными контрапунктами скорее персонально-биографического, чем культурологического свойства. «Спокойные поля» — очередной шаг на пути изживания рефлексии в пользу прямого воссоздания мира в языке, — на том пути, который зафиксирован биографией Гольдштейна-писателя, образованной его книгами — от «Расставания с Нарциссом» до «Спокойных полей». В последнем романе история культуры наконец отступает, освобождая место для личной истории.
В предыдущих трех книгах Александр Гольдштейн мучительно, разными способами пытался достичь ясности в своих отношениях с ушедшей империей, — и с собственной жизнью в этой империи. Выбранная им позиция «наблюдателя из Леванта», позиция русского, живущего даже не в Израиле, а в полумифическом Средиземноморье (вспомним, как часто он пишет о Средиземном море и как редко, почти никогда — о Красном, куда более «израильском») давала потенциальную возможность такой ясности достичь, отстраниться от ежедневного мифа. От книги к книге советский эон у Гольдштейна теряет плоть, растворяясь в бесконечном ряду других исчезнувших империй, в буквальном смысле становясь историей, — но в «Спокойных полях» Гольдштейн снова возвращается в страну, которую он с таким трудом разметил и классифицировал. Возвращается уже не как пытающийся отстраниться (и никогда не отстраняющийся) наблюдатель, а как человек — в историю не мировую, но свою собственную. Работа по расставанию со страной и собственным прошлым оказалась необходимым условием этого возвращения.
Давний читатель Гольдштейна найдет в новом романе привычные для себя черты этой прозы — все усложняющийся от книги к книге синтаксис в «Спокойных полях» временами совсем сходит с ума и отказывается говорить, сходит на бормотание, почти ремизовскую хлыстовскую скороговорку. Реальные (или притворяющиеся таковыми) воспоминания наплывают на изустное предание и историческую справку. Речевые пласты ломаются и смешиваются, образуя знакомо иррациональное пространство то ли сновидения, то ли визионерского опыта, то ли опосредованного воспоминания, размеченного немногими точками, в которых рассказчик как бы приходит в себя — за столиком тель-авивского кафе, в кабинете врача, глядя в окно автобуса. Приходит в себя, фиксирует мгновенную картинку, почти фотографию, — чтобы снова оказаться через мгновение внутри собственного нарратива. На месте и привычное внимание к письменной истории, персонажи которой — от Казановы до советских писателей обладают в этом пространстве равными правами с персонажами романа и самим автором. Но если прежде неожиданный провал на три века назад мог взломать повествование, которое долго потом приходило в себя, в «Спокойных полях» эти экскурсы суше, короче и яснее, — они не разрушают рассказ, а наоборот, связывают отдельные фрагменты, располагаясь в узловых точках романа.
«Спокойные поля» предполагают читателя внимательного не столько к общей панораме завершившегося века, сколько к мелким деталям, которые Гольдштейн щедро рассыпает по всему объему книги. Текст приобретает местами какую-то почти запредельную степень телесности и осязаемости, — ошеломительную даже после «Помни о Фамагусте», — здесь предметная ткань такая плотная, что, кажется, задача воссоздания и впрямь почти лишена. Эта картина так выпукла оттого, что в «Спокойных полях» поле зрения сужено — видно, как рассказчик обрывает себя, все время возвращаясь к главному.
Прозаики, работающие сегодня по-русски с большой формой, тяготеют, в основном, либо к созданию «новой беллетристики», скроенной скорее по кинематографическим лекалам, либо к реанимации «большого русского романа» (за скобками оставляем чисто инерционное письмо, делающее вид, что в последние двадцать лет с миром и языком ничего не произошло). Работа в обоих направлениях оказывается не то чтобы неплодотворной, но результаты ее довольно далеки от совершенства, — трансформация привычной структуры или приспособление привнесенной в любом случае займут много лет. Проза Александра Гольдштейна — редкий пример литературы