Мы говорили о величии смерти в шедеврах мировой литературы. Я внимательно слушал и сам говорил с увлечением — и вдруг ощутил озноб, как будто сама смерть прошмыгнула мимо меня.
— Этот разговор задевает тебя за живое, — усмехнулся приятель.
Я тоже усмехнулся, а потом без слов махнул рукой. А вздрогнул я потому, что вспомнил, как умер Хотейчев Матиц, только мне показалось, что говорить об этой смерти не стоит. Я залпом выпил стакан вина, чтобы избавиться от побежавших по телу мурашек, зажег сигарету и снова прислушался к разговору. Я слушал с напряженным вниманием, и тем не менее не всегда воспринимал смысл сказанного, и вскоре улавливал лишь неясный шум, словно гул отдаленного водопада. Слова как будто проскакивали мимо моих ушей; я слышал их вполне отчетливо, но больше не понимал. Воспоминание о смерти Хотейчева Матица неудержимо ворвалось в меня и теперь с удивительной быстротой захватывало все силы моего восприятия. Я даже затряс головой, однако напрасно. Мысленно я уже видел просторную горницу в доме Хотейца, посреди горницы сдвинуто два голых стола, на столах — великанское, навзничь лежащее тело Матица; его голова покоилась на темно-красной подушке, рядом с ней большой, наполовину увядший подсолнух. В первое мгновение все было неподвижным, каким-то размытым и плоским, лишенным подлинной глубины, как на плохой, запылившейся старинной картине. Внезапно картина открылась вглубь, и все стало совершенно отчетливым: ожило, зашевелилось и медленно заскользило по направлению ко мне. Тело Матица росло и придвигалось ближе и ближе, и вдруг прямо передо мной оказалась темно-красная подушка с головой Матица и увядшим подсолнухом. Густые усы Матица мучительно вздрагивали от последних вздохов, по изборожденному морщинами лбу стекали прозрачные струйки пота, а большие голубые глаза были мокрые и мутные, такие же, какие были при жизни. Только сейчас эти глаза неподвижно смотрели на меня, смотрели с нечеловеческим усилием, словно хотели, преодолев врожденную неясность, внятно сказать мне, что Хотейчев Матиц и впрямь только Хотейчев Матиц, но при этом он страдает, умирая.
Я уже не старался отогнать от себя этот взгляд, потому что очень хорошо знал, что не смогу отогнать. Я выпил еще стакан вина, встал и начал прощаться.
— Куда ты? — удивленно спросили друзья.
— Ухожу, — я пожал плечами.
— Появилась идея? — поинтересовались они.
— Нет, идеи у меня нет, — усмехнулся я.
— А что же есть?
— Смерть.
— Великая смерть?
— Каждая смерть настолько велика, что по отношению к ней все наше словесное мастерство попросту ничтожно, — ответил я.
— Это тоже правда, — усмехнулись они и согласно закивали головами.
— Правда, правда, — вздохнул я и ушел.
Я отправился домой и по дороге решил во что бы то ни стало попытаться рассказать, как умер Хотейчев Матиц, наш большой младенец, наш великан Матия.
Хотейчев Матиц лежал навзничь на двух голых столах посреди просторной горницы в доме Хотейца; в его правой руке была свежевыструганная снежно-белая палка, в левой — большой наполовину увядший подсолнух. В изголовье уже несколько часов стоял старый Хотеец и держал свою костлявую руку на низком лбу Матица. Дом был полон людей. Все молчали, только трактирщик Модриян, затесавшийся к женщинам на кухню, охал:
— Люди божьи, давайте позовем священника, священника позовем!
Эти слова будто раскаленные иглы укололи Хотейца. Он порывисто выпрямил свое восьмидесятилетнее тело, быстро повернулся и шагнул на порог кухни.
— Андрейц, ты бы помолчал, — сказал он тихо, но так, что Модриян задрожал, как былинка на ветру.
— Е-е-ернеюшка! — заикаясь, тянул он и стал озираться на женщин. — Ернеюшка, да ведь я молчу, молчу. Только говорю…
— Тихо! — прошипел Хотеец и погрозил своим костлявым пальцем.
— Е-е-ернеюшка, да ведь я тихо. Только и говорю, что он умрет без последнего утешения.
— Тихо! — прохрипел Хотеец, и глаза его блеснули из-под белых бровей. — Ты же знаешь, что он был в церкви во время крещения и ни разу после. И точно так же ты знаешь, что молитва священника принесет ему не последнее утешение, а последний страх.
— Е-е-ернеюшка, что ты говоришь!..
— Тихо! Мои слова не твоя забота. И Матиц — тоже не твоя забота! Он будет спокойно строгать на небесах свои палки и смотреть, как ты жаришься в аду.
— Е-е-ернеюшка!..
— Тихо! Рядом со смертью все молчит, а ты и тут готов жульничать!
Модриян приподнял на цыпочки свое короткое тучное тело и почти закричал:
— Е-е-ернеюшка, смерть — это тебе не торговля!
— Да! — согласился Хотеец, который, выпрямившись, теменем касался поперечной балки. — Смерть — это тебе не торговля. Поэтому молчи и убирайся отсюда!
— Е-е-ернеюшка!..
— Хватит! Вон! — оборвал его Хотеец и указал костлявой рукой на дверь.
Модриян открыл рот, но не произнес ни слова; женщины расступились, они почувствовали, что ярость Хотейца дошла до предела, и дали Модрияну дорогу.
— Чего ты ждешь? — еле слышно прошептал Хотеец.
Модриян откатился к двери, там он остановился и еще раз подал голос:
— Е-е-ернеюшка, это будет на твоей совести!
— На моей! — подтвердил Хотеец. — Но спать я буду спокойнее, чем ты!