«Скворец» писался долго. Я и сам подзабыл, насколько долго, пока совсем недавно не обнаружил в своих завалах первые рукописные наброски, относящиеся к 1977–1978 годам. С тех пор, конечно, многое было переделано, но кое-что из первых набросков (побег из детского дома летом 1929 года, посиделки с дедом-браконьером) вошло в окончательный текст. И прежде всего, вошла в него сцена, которая сразу задает интонацию вещи и определяет весь сюжет, — сцена с повешенным котенком.
Об этой сцене я и хотел бы сказать несколько слов.
И в наши дни она может шокировать своей жестокостью, не только бессмысленной и бесчеловечной, но и какой-то мелкой и гадостной. Она становится предвестием мелкого и гадкого кровавого кошмара, в который все больше засасывает героев. У кого-то она не вызовет ничего, кроме отвращения и брезгливости. Могут заговорить и о недопустимых методах завоевания читателя.
Но вот что любопытно.
Буквально через два-три месяца после того, как я завершил основной вариант «Скворца», поставив, казалось мне тогда, последнюю точку (было это в начале 1995 года), мне в руки попался свежий номер журнала о домашних животных… «Друг» или «Четыре лапы» — не упомню сейчас. Главное, в этом журнале была напечатана переписка Варлама Шаламова и Надежды Яковлевны Мандельштам по поводу пропавшей кошки Варлама Шаламова.
Варлам Шаламов жалуется, что потерял единственного друга, рассказывает, как искал кошку по всей Москве, как ездил в главный «приемник» для всех отловленных животных на улицу Юннатов (!), как пережил там тяжелейший шок: он ждал чего угодно — собачьего и кошачьего воя, лая, мяуканья, рычания и визжания, любой какофонии… но только не той мертвой, абсолютной, глухой тишины, которую он встретил. Животные молчали — будто понимая, какая судьба их ждет.
Кошку он так и не нашел.
Надежда Яковлевна отвечает Варламу Шаламову, что хотела бы его утешить, но не может, потому что известно, как много кошек гибнет от рук всяких идиотов. Она отмечает, что страной владеет настоящая кошкофобия и что началось это с установления советской власти. Ни одна власть не испытывала к кошкам такой патологической ненависти, не превращала ненависть к кошкам в элемент воспитания, и есть в этом что-то очень глубинное, что-то, значение чего мы еще не до конца понимаем. Если бы кто-нибудь взялся взглянуть на советскую власть через призму этой кошкофобии, не виданной никогда ни в какой другой стране, он мог бы докопаться до самой сущности этой бесчеловечной власти, обнажить основные механизмы, управлявшие теми, кто прямым путем вел страну и к ужасу, и к террору, и к полному нравственному разложению. Поминает она и «Собачье сердце» Булгакова.
Я пересказываю своими словами, но очень близко к тексту.
В целом письмо Надежды Яковлевны оказалось настолько точным конспектом всей моей вещи, настолько точной идейной концепцией, которой я следовал, что, подумалось мне, когда «Скворец» будет издан (а я предоставил этой вещи «отлежаться», как предоставляю некоторым вещам, которые мне не хочется с пылу с жару тащить в печать), то найдутся люди, которые решат, что я писал «Скворца», уже прочтя это письмо и точно, почти рабски, следуя его указаниям.
Таких знающих читателей, мне особенно дорогих, я хочу заверить: к моменту, когда я ознакомился с перепиской, вещь была полностью закончена, и здесь можно говорить лишь о чудесном совпадении — одном из многих, сопровождающих весь цикл о Высике.
Хотя возможно и другое объяснение.
Во время пропажи кошки и последующей переписки мне было семь или восемь лет. В то время в доме Надежды Яковлевны Мандельштам я бывал очень часто. К разговорам взрослых не прислушивался. Я либо возился с пишущей машинкой Надежды Яковлевны, на которой она учила меня печатать, либо рисовал, получив краски и карандаши, либо рассматривал диковинки со всех стран мира, которые присылали Надежде Яковлевне поклонники творчества Осипа Мандельштама и ее собственных книг, либо был занят чем-то еще, не менее полезным для души и сердца. Разумеется, беда Варлама Шаламова не могла остаться без обсуждения, и, разумеется, Надежда Яковлевна не могла не пересказать свое письмо, а то и зачитать его, и если я в тот момент находился где-то рядом, то услышанная вполуха история, не вполне понятная для детского сознания, осталась во мне: внешне сразу забылась, но на самом деле запечатлелась «в подкорке», чтобы в должный срок дать свои всходы. Тогда получается, я и впрямь писал «Скворца», следуя строгим инструкциям Надежды Яковлевны, но сам о том нисколько не ведая. Получается, Надежда Яковлевна превратила меня в определенном смысле в бомбу замедленного действия.
Что ж, эта бомба в конце концов взорвалась.
Время действия — лето 1929 года.
Сережка Высик опрометью летел от увиденного ужаса, непереносимого для двенадцатилетнего мальчика. Он бежал через лес, не разбирая дороги, продираясь сквозь малинник, где ветки хлестали и царапали его, спотыкаясь, падая и поднимаясь — не зная, что, зачем и как, но зная, что вернуться не сможет — что он хоть на край света удерет, зароется и захоронится там, но не вернется в их трудовой лагерь. Ослепленный, он мчался, пока не врезался во что-то. Это что-то, хотя было оно явно не слишком большим, не слишком увесистым и по-человечьи уязвимым, даже не покачнулось. Оно выдержало первый удар, а потом Высик ощутил у себя на щеках две ладони, крепкие и сухие пальцы, от которых слегка попахивало табаком, и эти ладони не грубо, но решительно подняли голову Высика вверх. В глазах мальчика все расплывалось, но он узнал сквозь слезы того, кому принадлежали эти ладони: худощавого, но крепко сбитого при этом парня лет пятнадцати, очень высокого для своего возраста, которого все окружающие называли Скворец. Высикупочему-то стало еще страшнее — он вспомнил уважительный шепоток, с которым поминали Скворца его одногодки, достаточно уважительный, чтобы понять: есть в этом парне что-то такое, отчего к нему лучше не подступаться. Вспомнил он, конечно, и странную вчерашнюю историю с этой девчонкой, Тамаркой. Понятно, что воспитанники детского дома наивностью не отличаются, жизнь их просвещает рано, и Высик достаточно соображал, чтобы понять, почему Тамарка — девочка, физически развитая не по летам, — вырывается из дверей барака вся раскрасневшаяся, летит прочь, щеки у нее пунцовей некуда, и кто-то кричит ей вслед, чтобы она бросила и дурью не маялась, и подумаешь, делов… — но все это как-то медленно перетекало сквозь сознание мальчика, и, пока он стоял, со странной отстраненностью переваривая увиденную сцену, с той стороны, куда убежала Тамарка, появился Скворец, он двигался быстрой злой рысцой, и было ясно, что с ним сейчас шутки плохи. Он ворвался в барак, и оттуда донеслись какие-то звуки, а потом Скворец опять появился, таща за шкирку двух парней, каждый чуть не на полголовы выше его, но в его руках они болтались как беспомощные щенки, и оба были окровавлены… Тут Сережка Высик поспешил смыться — он не знал, что произойдет, но в любом случае ему не хотелось оказываться свидетелем, чтобы его потом допрашивали воспитатели и чтобы наказывали его потом за игру в молчанку — ведь Высик молчал бы, хоть режь его, ничего бы не рассказал, согласно мальчишескому кодексу чести. Но одно он понял: в Скворце есть сила, которая одолеет любую физическую силу, и это было страшно — почти так же страшно, как то, что он сейчас увидел, и эти два страха теперь слились в нем воедино — и каким-то образом Скворец ему мерещился причастным к нынешнему ужасу, а нынешний ужас мерещился берущим начало во вчерашней сцене, ярко стоявшей перед глазами: Скворец, встряхивавший двух окровавленных парней.