Старик был его двоюродным дедом, грузный, упрямый, с подагрическими пальцами еврей; когда его нежно любимую двадцатитрехлетнюю дочь задавил автобус на Боллс-Понд-роуд, в Долстоне,[1] дед перестал выкуривать сорок сигарет в день и вернулся к религиозным ритуалам старозаветного иудаизма.
Молодой человек, его внучатый племянник, словно существо с другой планеты, был жестким продуктом века компьютеров, разветвленных корпораций, «мозговых трестов», эпохи «человека реалистически мыслящего».
Старик играл в карты, болтал, ворчал и был глух. Он вообще плохо слышал и не слышал, как сам перебивает других, а когда ему на это указывали, отвечал детским хихиканьем и виновато морщил лицо.
Молодой человек, отпрыск родителей-леваков, колебался между унаследованной гуманностью и «реалиями управления», которым его обучали в университете. Говорил он быстро, громко, с американским акцентом, радостно надышавшись им, словно свежим морским воздухом, во время продолжительных каникул в Штатах, где «все происходит», «тогда как здешняя страна, эта дурацкая, старомодная колониальная наседка, ленива, бестолкова, мертва, как потухший вулкан!».
Старик отказывался от любой еды, кроме кошерной, а потом сомневался, кошерная ли она была; хвастался фотографиями детей и внуков, с которыми жил в провинции; любил прогуляться по Вест-Энду, выпить кофе в кондитерской или съесть сандвич с солониной в «надежной» закусочной; надеялся — в восемьдесят два года — найти вторую жену в синагоге или где-нибудь; и, по-видимому, был счастлив, хотя удивлялся тому, что еще жив.
Молодой человек был беспокоен, раздражителен с подругами, которых не мог понять, потому что в его мире единственными проблемами, требовавшими решения, были организационные. У него случались приступы депрессии и эгоизма, сменявшиеся вспышками любви и великодушия; свои доводы он подкреплял заимствованиями из источников, которых не читал, а только знал о них понаслышке, справедливо полагая, что родители и другие оппоненты о них даже не слышали и смолкнут перед высшим знанием. Он как будто слегка негодовал на то, что помещен на эту планету, хотя во Вселенной должны быть места получше.
Двоюродный дед обитал в заскорузлом мире стариков, утренних молитв, библейских пророков и туманных надежд на Обетованную землю. Нетерпеливый внучатый племянник жил в сложном мире европейских рынков, этики профита и компетентных мужчин в очках с прямоугольной оправой. Старик внимал и верил только голосу желудка и других первичных потребностей. Молодой человек внимал и верил только специалистам.
Они взирали друг на друга, эти двое, соединенные силой своих различий; общими у них были только серые глаза — родовой признак, — и старик видел, что перед ним:
— Образованный парень? Очень хорошо! Очень хорошо быть образованным! И я бы хотел быть образованным. Думаешь, я всю жизнь был портным? Я не скажу, что всю жизнь был портным, я был и коммивояжером, продавал вещи стареньким душкам, от двери к двери, вот почему я бодрый и здоровый — свежий воздух! Смотри! — Он стучал себя в грудь и похохатывал, чтобы спрятать свою несостоятельность перед лицом университетского парня.
Университетского парня подмывало сбежать от общения с этим уже недолговечным пережитком тяжелого еврейского прошлого, о котором он знал, но, подобно своим родителям, сам его не пережил. Его раздражало избыточное добродушие старика, коробило его невежество и то, с какой убежденностью он цеплялся за примитивные религиозные догмы, и смущало, что у них нет общей территории, на которой он мог бы остановить неиссякающий поток стариковского вздора.
— Это все надувательская машина, понимаешь ты? — твердил старик. — Всё правительство, советы всякие. Разбойники! Паразиты! — Его особенно забавляло это слово из его революционной молодости, когда и он, и сестра, и братья все были членами Еврейского рабочего союза.[2] — Видишь, я не забыл! Паразиты! Гангстеры!
Его сестра Сара, бабка молодого человека, пыталась оградить внука от стариковских дурачеств.
— Отстань ты от него. Что он знает о Бунде? Твой мир не его мир.
— Его что?
— Его мир. Мир!
— А что с его миром?
— Я говорю, это другой мир.
— Другой? Где? Где он? Я не знаю другого мира. Меня не учили в школе другому миру. Б-г создал только один мир. В Библии сказано. В Библии говорится: «и Б-г сотворил небо и землю в одном мире».
— Не «в одном мире», — поправил внучатый племянник. — Просто «небо и землю». В Библии ничего не говорится об «одном мире».
— А о «земле» что-нибудь говорится? Больше, чем одна «земля»?
Нечем крыть.
— И почему он носит пуловеры с дырками?
— Спроси его, — сказала бабушка молодого человека.
Амос — так его звали — счел, что против него сговорились.
— Послушайте, хрычи. Я вырос из того возраста, когда заботился о нарядах. Когда-то не заботился, потом заботился, а теперь опять не забочусь. — Амос все время беспокойно двигался, словно порывался куда-то пойти, что-то сделать, а его задерживали, и ему не терпелось, словно в его теле заработал стартер. Поэтому трудно было понять, насколько он серьезен в любом вопросе и насколько уверен. Особенно беспокоились его глаза, стремясь узнать, как его воспринимают. — Одежда — это вещи, которые ты напяливаешь, чтобы не мерзнуть. Важно только, чтобы подходили по размеру. Так?