Бывало, возвращается Ольга домой, а уж бабульки облепили окна. Светомаскировку подняли наискосок, а свет и вовсе в другую избу унесли — чтоб не ругали их и чтобы лучше было видно Ольгу. Вот одна тень в окне переметнулась к другой — быстрая, значит, бабка Паша.
— Иде? Иде Басенька? — бестолково, небось, тычется в окно бабка Лукерья.
— Да вон же, вон же она, Вольга! Никак и длинный с ею? Ну, энтот, шофер. Тьфу, да не слышишь ты, как же! Солдат! Солдат, говорю!
И только Ольга в дверь — бежит-виляет растрепанными юбками баба Паша, а за нею шаркает, переваливаясь и держась одной рукой за поясницу, баба Луша: как там, не замерзла ли, весела ли их красавица? Ни Волота, ни Таньку, входящих следом за Ольгой, они не замечают — она, их Басенька, их Вольга, она одна, их радость и гордость, занимает их — каждая к ней притронуться хочет, каждая что-то ей рассказать, позаботиться — снег ли с валенок обмести, платок ли отряхнуть.
Бабушек — мать отца и мать мамы — свела в их доме война. Мама целыми днями пропадала на колхозных работах, а бабульки препирались, кто из них главнее. Бабка Лукерья считала себя главнее, потому что сын ее — голова дому. Бабка Паша презрительно фыркала:
— И-и, вспопашилась: голова! Иде он, голова твой? Сносил бы собственную голову, а то, может, уже и на свете нетути!
— О-о! Скажешь такое, что и на голову не наденешь! Третьего дни письмо было. Не язык — помело у тебе!
— Иде он, твой сын-от? — вела свое Паша и даже присвистывала и рукой махала. — А на моей Манюшке весь дом держится. Она в домах полная хозяйка, захотит — и тебя выгонит, на что ей дарьмовые рты?
Лукерья волновалась:
— Иде сын? Воюет — вот он иде!
— Лошадям хвосты крутит, — вставляла бабка Паша, намекая, что не в настоящих бойцах он, а в обозе, при лошадях.
— И-эх, дура ты дура, — ерепенилась Лукерья. — В чей дом Манька-то твоя пришла? Скажи спасибо моему батюшке — построил сей дом.
— Известно, мироед, — шамкала Прасковья. Бабка Лукерья и вообще-то недослышала, а в волнении и вовсе глуховатая становилась, так что много чего ядовитого успевала Прасковья вставить в ее речи.
— Батюшкин дом, а я его дочерь.
— Дочка в кочке, — бормотала бабка Паша. И громче: — Моя Манюшка твоего батьку в могиле не спросит — прогонит, и все дела!
— Убью! — вдруг взвизгивала бабка Лукерья.
Но была она тяжелая. Пока слазила с печки, бабка Паша уже успевала соскочить — и только виль-виль-виль по хате, а сама сик-сик-сик — зигзагами. Юбчонка мятая, то подвернется сзади, то чем-нибудь залита спереди. Волосешки дыбом.
В ту военную зиму Ольга на почте в соседней деревне работала. Пришлось школу бросить — мать одна такую семью не вытягивала. Да Ольга о школе не очень-то и жалела. Уже года два в нее влюблялись, записки писали, свидания назначали, и это была сладчайшая из игр.
А тут в войну разместили в их деревне воинскую часть: сколько помнит Ольга, никогда в их деревне так весело не было. Тут-то и объявился в ее жизни Пашка Волот. Она тогда не знала, после уже один адвокат ей объяснил: волотами — великанами, могучанами — называли людей древнего племени, которые, может, были, а может, нет. Но Паша Волот был — и хорош: высок, красив, весел. По нему многие сохли. А ей — вот оно, счастье, в руки, как с детства все ей в руки шло. Как же, красавица, на всю округу известная. У нее и фамилия такая была — Баскова.
«Басенька», — звала ее бабка Лукерья по их фамилии.
— Вольга вона, — неизменно поправляла ее бабка Паша, не любя и саму фамилию сватьи.
— У нас все баские — взрачные, басовитые. Я тоже пригожа была.
— Да уж куды раскрасавица — в дверь не проташшишь. Вольга в нашу породу — не мясиста, поворотлива.
Лукерья либо не слышит, либо повспоминать ей хочется.
— Я ж тоже, — говорит она, — хорошуха была: что нарядиться, что сплясать. Помнишь, как, бывало, в деревне на лошадях катались? Теперь того уже нетути.
— За мужиками-то ты сама не своя.
— Чего ты, сваха?
— Так, говорю, так, сваха! — высоким хриплым голосишком поддакивает бабушка Паша, а Ольга с сестрою давятся от смеху.
— Бывалоча, на свадьбу, — продолжает разнеженным голосом бабка Лукерья, — самогонки нагонят, пирогов напекут! А теперя не пойми, чего и творится: ни попа, никакого закону, ни себе, ни людям.
— Тебе бы все мужики да самогонка, — вставляет бабка Паша, а сама сидит с краю, болтает, как девчонка, ногами.
— Чего говоришь, сваха?
— Верно, говорю, верно!
Но какое-то из Прасковьиных замечаний дослышит Лукерья, толкнет сваху с печи, та, как птичка, слетит, закричит сразу все недослышанное Лукерьей. Та матерится по-мужичьи и даже расплачется:
— Басенька, скажи ты ей, изголяется, непутеха, со свету сживает в том самом доме, что батюшка ставил.
Но уже наспех урезонивает их Ольга, уже должен зайти за ней Волот — на гулянку идти, уже будет он неизменно рядом, а если она отойдет от него, взгляд его будет издали ласкать ее. Уже и раздосадуется она на неотступный его взгляд. Уже и не прочь, чтобы кто-то другой поухаживал за ней, да разве кто решится, под его взглядом-то.
А не видит полдня — скучает.
Зима в том году выдалась снежная. Из школы забегала к ней на почту Танька, чтобы вместе домой идти. Бездорожье, все снегом завалено, а Ольге радостно — в такую погоду Волота никуда не пошлют с машиной. Темнело рано, пуржило. Выйдут они с Танюшкой с почты, а Волот уже ждет. Идут против ветра, лицо отворачивают, чуть не ложатся на ветер.