Однажды на уроке литературы Бакы узнал, что бывают на свете поэты. Он и раньше знал об этом, но то было другое знание, знание, которое не сливается с участью, не откровение.
С ним происходило что-то непонятное — ничего больше не слышал, ничего вокруг не видел. Вернулся домой возбужденный, растрепанный, взобрался на высокий вал над арыком и, стоя по пояс в зеленой нежной рощице бамбука, стал шептать на ветер строки, которые из глубины души шли и шли.
Вдруг сквозь пелену слез он увидел эренов, спешащих к нему.
С той поры прошло немало лет, и теперь трудно отделить выдумку от были, сон от яви — да это и не важно уже. Видимо, в тот миг сильного душевного волнения он утратил ощущение действительности, и народное предание о том, что поэтами становятся милостью божьей, испив из чаши, которую преподносят эрены — бессмертные духи, помогающие героям,— обрело плоть, воплотилось в видение.
Эрены спустились с неба и шли к нему, неся перед собой золотую чашу. От чаши шло такое ослепительное сияние, что Бакы опустился на колени и, закрыв голову руками, зарыдал...
Маму он увидел, когда пришел в себя. Она сидела на корточках, прислонившись к дувалу, смотрела на сына и от жалости плакала, заметив то странное, что с ним происходит. С того дня и мама и папа относились к нему осторожно, внимательно, как к больному,— не дай бог нечаянно обострить недуг.
Бакы поднес ко лбу краешек маминого платья: «Мама, благословите меня, я хочу стать поэтом!» — «Да, да...» — поспешно кивнула она, а в глазах было другое: далеко ушел сын от них, и не вернуть его, хоть он и рядом.
Не было ни дня, чтобы он не думал о своей мечте. И даже гадал, как гадают на цветах «любит — не любит». Например, бродя по улицам, думал: если через десять шагов за углом встретится, скажем, камень, то он станет поэтом, если не встретится — не станет.
Скоро он понял: можно всю жизнь стремиться стать поэтом, а им не стать. Желание стать поэтом — ложное желание. Поэзия, как прекрасное миражное видение, будет все время отдаляться от него, а он — бежать за ней и никогда не догонит, потому что сам обрек себя на неудачу, взяв дистанцию между ею и собой.
Нужно быть поэтом, решил он, быть внутри того миражного убегающего видения, частью его, слиться с ним. Вот оно, море поэзии перед ним, он же стоит на берегу и смотрит на него мечтательно. Не лучше ли закрыть глаза и, раз и навсегда, броситься в него в безумном порыве — пускай его поглотит пучина, пускай его унесут волны вдаль!
Это было так страшно и так заманчиво. Ведь он никогда потом не выплывет, будет обреченным на прекрасные муки. С плоского берега он попадет в иные измерения и познает другие стороны, другие слои мироздания.
Быть поэтом — это быть всегда озаренным, быть наполненным неуемной любовью, это быть в этом мире, в самой гуще его всем своим существом и одновременно не быть в нем. Он станет связующим звеном между этим миром и другими. Другими мирами ему казались неощущаемые стороны жизни, невидимые, неуловимые, смутные грани предметов и явлений, тот воздух, тончайший эфир, которым все окутано, но который многие не могут ни видеть, ни слышать, ни осязать, ни ощущать, ни обонять — обычных органов чувств недостаточно для этого. У поэтов есть особый орган восприятия незримых сторон жизни. Он может связать несвязуемые, на обыденный взгляд, вещи, потому что знает их тайную связь.
Он не видел пока ни одного поэта и не имел представления, какими они бывают. Но в мыслях появился некий образ поэта, и этому образу он хотел теперь соответствовать.
Внешне — быть поэтом значило взбираться на холм, на крепость, на крышу, на какое-нибудь возвышение, так он и делал. Откуда это взялось — непонятно: в кино не видел, в книгах не читал.
Быть поэтом значило еще — откинутая назад голова, устремленный вдаль взгляд. Полная отрешенность, но при этом полная сосредоточенность, такая, как у серны, прислушивающейся к малейшим звукам, шорохам.
Войдя в калитку, Бакы увидел: во дворе несколько женщин, сидят на топчане и чай пьют с мамой.
Он стеснялся, избегал гостей и спрятался за угол дома, но и гостьи и мама успели его заметить. Он долго не мог оправиться от чувства стыда и неловкости, понимая, что ведет себя плохо, не так, как хотелось бы маме. Мама хотела, чтобы он вел себя как воспитанный мальчик, подходил и здоровался с гостьями, даже принимал угощение из их рук. Мама не хотела, чтобы женщины думали: у Эсси нелюдимый сын.
Но Бакы не был нелюдимым. И никакой нелюбви к гостьям не испытывал. Он их избегал потому, что боялся. Они подавляли его своей внутренней силой, уверенной, напористой. Он не умел защищаться. Его мирок был обнажен, открыт со всех сторон, не обнесен стеной. И каждый раз, когда приближался к людям, ему становилось не по себе. Он мучался, не в силах избавиться от чужеродного в себе, не в силах вновь себя обрести.
Мама жаловалась гостьям:
— Ой, не знаю, джан-Бибим, Эззет-джан... Я так тревожусь за Бакы. Весь где-то там. Постоять за себя не умеет. Такой ранимый — слово нельзя сказать. Мир-то жестокий! Ох, как хочу, чтобы он выжил.